14 декабря 2014 г.

Восточный экспресс: Журналист и программист (1)



Из раскрытого окна донесся мелодичный звон трамвая, сворачивавшего с Галатского моста в сторону Босфора. Панайотис любил этот звук — веселый и жизнеутверждающий, он в то же время создавал ощущение постоянства и успокаивал: если трамвай неизменно ходит с одного берега Золотого Рога на другой и звенит, значит, жизнь идет своим чередом и ее порядок не нарушен ничем из ряда вон выходящим. Впрочем, сам Панайотис уже много лет не пользовался общественным транспортом, а в последние три года это было ему даже вовсе не по статусу как главному редактору еженедельника «Синопсис» — полуофициального издания, которое поддерживало и разъясняло рядовым гражданам имперскую политику: прежний главный ушел на почетную пенсию, недвусмысленно указав на Стратиотиса как на лучшего преемника. Великий Пан, как теперь шутливо называли его в редакции, жил вместе с супругой и двумя детьми в Галате, примерно посередине склона холма, на котором возвышалась знаменитая башня, в новом доме, где Панайотис приобрел в рассрочку квартиру незадолго до женитьбы. Он с самых первых своих шагов в журналистике копил на новое жилище ввиду будущего обзаведения семьей, работая на несколько разных изданий, деньги же на свадьбу молодоженам свалились буквально с неба: Елизавета много выиграла на Золотом Ипподроме в декабре 2010 года, поставив на Василия Феотоки. Панайотису вообще нравилась Галата — более спокойная, культурная, организованная и вылизанная, чем восточная часть Города, где всегда куда сильнее ощущался элемент веселого хаоса и восточной небрежности, — поэтому когда зашла речь о месте жительства, варианты практически не обсуждались, тем более что Лизи, проведшая детство и юность в двухкомнатной клетушке, не была склонна капризничать, видя перед собой такую перспективу: просторная четырехкомнатная квартира с огромной кухней, высокими потолками, широким балконом и окнами с прекрасным обзором на Золотой Рог, Галатский мост и Дворцовый мыс.

Здесь же недалеко находился и прекрасный храм XVI века, посвященный апостолам Петру и Павлу, однако Панайотис, как он сам себе пенял в минуты сокрушения о грехах, появлялся там далеко не так часто, как мог бы и, главное, как был должен. После женитьбы на Елизавете его отношения с христианством претерпели значительную трансформацию. Хотя до свадьбы он надеялся, наоборот, привлечь Лизи к активной церковной жизни и тем воплотить в жизнь апостольское «почем ты знаешь, муж, не спасешь ли жену?» В какой-то мере это даже осуществилось: невеста на удивление легко согласилась возобновить прерванное ею в далеком детстве посещение церкви, перед венчанием побывала на исповеди, так что в день свадьбы новобрачные, как и полагается, вместе причастились, и с тех пор Елизавета примерно раз в месяц бывала в храме на причастии и по меньшей мере дважды в год — на исповеди. Но это, однако, вовсе не привело к тому, что она стала восприимчевей к воззрениям мужа на духовную жизнь. Напротив! Когда Панайотис попытался заняться образованием молодой жены в области христианской морали, то, к своему немалому удивлению и даже смущению, обнаружил, что Лизи знает о христианстве куда больше, чем можно было представить, общаясь с ней прежде в редакции «Синопсиса».

Они поженились в первое воскресенье после Богоявления и провели вполне медовые четыре недели, из них три в Луджайни — так захотела Лизи. Пан сначала изумился, потом заворчал, что «это непатриотично, почему бы не поехать в Иерусалим или хотя бы в Каппадокию», а когда Лизи ответила: «Потому, что там будет холодно!» — стал бурчать о сомнительном удовольствии провести медовый месяц «среди неверных мусульман». Но невеста отпарировала, что, с этой точки зрения, удовольствие провести оный месяц среди неверных буддистов или индуистов столь же сомнительно, если не более, поскольку они еще и многобожники и идолопоклонники, в отличие от почитателей Аллаха, а в христианских землях, к сожалению, январь месяц не отличается теплотой и, значит, не подходит для свадебного путешествия.

Таким образом, этот первый богословский спор будущих супругов решился в пользу Елизаветы, и Панайотис со вздохом открыл сайт «Византий-аэро», чтобы заказать билеты до Джамара, столицы самой южной страны Нового Света. В Джамаре, впрочем, они не задержались — там было слишком душно и влажно — и уже на третий день по прилете отправились севернее. Когда они очутились в национальном парке Игуасу, а потом увидели и знаменитые водопады, Панайотис перестал жалеть о поездке к «неверным», хотя повод для сетований все-таки нашел и тут: теперь это было явное превосходство амирийцев над византийцами в деле сохранения нетронутой природы… Лизи то едва не визжала от восторга, то теряла дар речи перед раскинувшейся панорамой невероятной красоты водяных каскадов; они провели на Игуасу целый день, и единственное, что заставило восхищенного Стратиотиса слегка поворчать, это название самого впечатляющего из здешних водопадов — Глотка Шайтана. Впрочем, мысленно он не мог не согласиться, что такое название вполне подходило для этого великолепного и страшного в своей мощи потока воды, четырнадцатью каскадами низвергавшегося в расселину глубиной восемьдесят метров, оставляя в воздухе огромное облако водяной пыли и оглушительный грохот. Жители соседнего Паранского Королевства с горечью повторяли, что Шайтан проглотил их благосостояние. Действительно, сделку, заключенную в конце XVIII века королем Парании Абдуллой с его соседом королем Мустафой, нынешние паранцы могли только проклинать: получив право на разработку крупных залежей железной руды, на обработку которых луджанийцы в то время не имели достаточных ресурсов, в обмен он ничтоже сумняся передвинул границу так, что водопады Игуасу, до того разделенные поровну между двумя странами, полностью оказались на территории Луджайни. Столетие спустя месторождение было выработано, зато водопады теперь, благодаря потокам туристов со всего мира, приносили сказочные доходы. Но мог ли Абдулла предполагать, что когда-нибудь люди станут летать через океан на железных птицах и платить деньги, чтобы поглядеть на падающую воду?! Впрочем, вряд ли такое приходило в голову и Мустафе, хотя позднейшие легенды гласили, будто купить Великие Каскады его надоумил во сне сам Пророк. Возможно, Мустафа просто любил созерцать природу — он был поэтом на троне и сохранился даже сборник его стихов, впрочем, довольно посредственных. Как бы то ни было, ни один турист, приезжавший теперь в Луджайни, не мог не побывать на Игуасу, и местным жителям оставалось только повышать качество сервиса и благословлять Аллаха, надоумившего когда-то его величество Мустафу совершить столь перспективную сделку. После Игуасу путь новобрачных лежал к огромному соленому озеру Сагирад аль-Бахр, оттуда к хребтам Аль-Мавра, затем в знаменитый Озерный край — на осмотр его невероятных красот ушла целая неделя, и она пролетела как один день — и, наконец, на берег Атлантики. Оттуда они самолетом отправились к последнему пункту путешествия — острову Рапа-Нуи с его знаменитыми монолитами моаи. Не то, чтобы Пан горел желанием смотреть на «языческие истуканы», но когда они с Лизи составляли план путешествия, решил, что раз уж они окажутся столь близко от этой достопримечательности — до недавних времен одной из наиболее странных и загадочных в мире, — то неразумно было бы на нее не посмотреть. Статуи показались ему довольно-таки зловещими — особенно одна, с реконструированными глазами. Но когда он было заикнулся насчет «бесовской мрачности языческого нечестия», Лизи, для которой все это было не более чем «прикольно» — Пан безупешно пытался отучить ее от этого слова, — внезапно закипятилась и заявила, что «каждый молится Богу, как знает», что местные аборигены не виноваты, если до них не добрались христианские миссионеры, и что Бог вполне может услышать и такие молитвы, «была бы искренность!» Панайотису вовсе не хотелось ссор в медовый месяц, он поспешил согласиться, что «возможно, оно и так» — и это было второй богословской победой Лизи. Но отнюдь не последней.

Когда с Рапа-Нуи через напоминавший сауну Джамар молодые супруги вернулись в зимний Константинополь, уже началась подготовка к Великому посту. Почти всю седмицу мытаря и фарисея они провели, наслаждаясь замечательными мясными блюдами луджанийской кухни, но теперь, в воскресенье, когда вспоминалсь притча Христа о блудном сыне, Панайотис решительно вознамерился отправиться в храм и начать подготовку к «весне постной». Лизи пошла на службу вместе с ним и тоже причастилась, чему Пан был, разумеется, очень рад. Настоятель храма отец Григорий Димитраки славился своими интеллектуальными проповедями — послушать их приходили со всех концов Галаты и из старого Города, так что по воскресеньям вместительный собор был полон народа, люди теснились даже во внешнем нартексе — оттуда, правда, было почти ничего не слышно, но проблему уже несколько лет назад решили путем установки микрофонов и динамиков в нужных местах. На этот раз отец Григорий говорил о «душевном смысле» притчи о блудном сыне. Панайотис с умилением и сокрушением внимал рассуждениям о том, что нельзя «увлекаться дозволенными удовольствиями», иначе с нами случится то же, что с младшим сыном, который, хотя и имел полное право использовать свою часть имения, распорядился ею неразумно, расточив на страсти, и пришел «в полную душевную нищету». Перечисляя виды «скотской пищи», проповедник от алкоголя и курения перешел к «более естественным желаниям» и подчеркнул, что хотя блудную страсть и разрешено удовлетворять в законном браке, однако, «если этим разрешением слишком усиленно пользоваться и находить в этом особое удовольствие, то получится зависимость, сродная наркотической», по большому же счету «таким наркотиком является вся наша жизнь, и весь мир является наркотиком, потому что у нас зависимость от жизни». Тут Лизи столь явственно хмыкнула, что стоящая впереди женщина недовольно повела головой. Панайотису реакция жены тоже не понравилась, и на пути домой он заговорил о том, какую замечательно глубокую и верную проповедь сказал настоятель.

— Язык у него подвешен, что надо, — согласилась Лизи. — Только вот однобокая у него проповедь вышла.

— Почему же? — слегка обиделся Стратиотис за отца Григория.

— Да потому! Притча-то об отце и двух сыновьях. А он об отце сказал, о младшем сыне сказал, а про старшего молчок! Я-то все ждала, когда он про старшего заговорит… В общем, я разочарована!

— Что же про старшего говорить? — удивился Пан. — С ним и так все понятно: он исполнял волю отца, жил благочестиво и…

— И что? — перебила его жена. — В итоге за свое благочестие он не получил от отца вообще ничего! Так что даже позавидовал братцу, который вернулся домой нищим оборванцем и в кои-то веки надел чистое и налопался! Это вот и есть, получается, итог благочестия — пахать, как проклятый, а потом остаться с носом?

Пан раскрыл рот. Закрыл. Снова открыл и, наконец, сумел ответить на столь вопиющий выпад:

— Как ты можешь так все переиначивать?! Отец же сам ему говорит: «ты всегда со мной, все мое — твое». Ведь под отцом здесь подразумевается сам Бог, а значит, старший сын владеет всем, что принадлежит Богу! Разве этого мало?

— Но ему-то, получается, было мало! Иначе чего бы ему так злиться?

— Гнусная зависть помрачила ему глаза! — важно изрек Пан.

— Зависть? — Лизи хмыкнула. — Зависть к чему? Вот слушай, давай рассудим чисто логически. Вот императорский сын, который реально имеет доступ ко всему, что есть у отца, всем наслаждается, получает все, что душе угодно, ни в чем не нуждается, всем доволен. И вот бродяга, который полжизни где-то прошатался в нищете, а потом, допустим, выяснилось, что он императорский родственник, и август его принял, повелел вымыть, одеть и посадить за свой стол. Что получил бродяга такого, чего не имел бы принц? Ничего! Он получил только малую часть того, что принц и так уже имеет, всегда имел! Станет принц ему завидовать, злиться, а тем более укорять отца, что тот дал этому бродяге то, чего не давал никогда сыну? Это же абсурд! Принц может злиться только в том случае, если он реально не имел тех благ, которые получил бродяга. Так значит, выходит, старший сын из притчи либо не имел того, что получил на его глазах младший, либо, если теоретически имел, то фактически не пользовался, ибо папашка не давал! Вот мне и любопытно: чем же старший сын так провинился? Пахал, пахал на папу, а папа ему даже и покушать вволю не давал! А если уж этот самый телец упитанный, доставшийся младшему, означает причастие, как отец Григорий этот толкует, участие в теле Христовом и все такое, так вообще странно выходит: значит, младший брат этот благочестиво соблюдал все заповеди Бога, а в итоге даже и причастия не сподобился? Так тогда знаешь, что выходит из этой притчи? Что надо побольше грешить, а потом когда-нибудь покаяться, и тогда получишь от Бога всякие блага, а если будешь все соблюдать, поститься да молиться, то в итоге останешься с носом! Это логически из всей этой истории вытекает!

— Э-э… — протянул ошеломленный Панайотис. — Э-это вовсе не так!

— А как? — повернулась к нему Лизи. — Как? Ну-ка поясни мне, пожалуйста. А то я реально не понимаю. Нас призывают, видите ли, воздерживаться от любовных и прочих удовольствий, которые якобы наркотик и все такое… а взамен-то что? Тельца упитанного скушает в итоге уличная гетера?

— Просто ты не поняла! — все-таки нашелся Пан с ответом. — Старший сын не тому позавидовал, что младшему досталось что-то хорошее, а тому, что ему это хорошее досталось без труда. Старший-то работал, а младший только грешил, а получил все равно все то же самое. Вот старшему и стало обидно.

— Ну, допустим, — согласилась Лизи. — Такая обида это понятно, да. Но вопрос остается все равно. Если по твоему толкованию, так старший бы сказал: «Чего это ты, папа, отвалил упитанного тельца этому прохвосту, когда он все имение твое на ветер пустил?» Но он-то перед этим еще заявил прямым текстом, что папа ему никогда не давал не только того, что теперь отвалил младшему блуднику, но даже и чего-то меньшего не давал — козленка, с друзьями повеселиться. То есть жарься, сынок, в поле, потей, работай, а веселиться не смей, веселиться блудники будут, когда их простят! Я о чем и говорю. С подковыркой притча-то!

— Надо посмотреть, как это святые отцы толкуют, — пробормотал обескураженный Панайотис.

Он усиленно пытался вспомнить, что говорили отцы насчет претензий старшего сына, но не мог. «Неужели они не видели тут того противоречия, о котором Лизи говорит?» — подумалось ему, но он тут же постарался отогнать столь крамольную мысль.

Елизавета фыркнула:

— Вот вечно у вас так: как сами не знаете, что сказать, сразу к святым отцам посылаете! Удобно отсылать к уже давно умершим людям — их в любом случае уже ни о чем не спросишь, если чего-то не понял или не согласен… — она вдруг рассмеялась. — А знаешь, судя даже по одной этой притче о сыновьях, Бог, похоже, большой приколист! Вы думаете, Он хотел сказать то и то, а на самом деле Он, может, вовсе другое имел в виду!

Пан нахохлился и ничего не ответил. Он чувствовал, что его попытки наставить Лизи на путь истинно-христианской жизни наткнутся на много препятствий… Но он все равно ее любил!

Он твердо был намерен дома раскрыть соответствующий том Иоанна Златоуста и посмотреть толкование на притчу о блудном сыне, но по возвращении из церкви они с женой позавтракали и выпили кофе, потом еще выпили кофе, потом… В общем, Стратиотис так и забыл исправить досадный пробел в своем христианском образовании.

Елизавета в Великом посту побывала в храме еще только дважды — в Крестопоклонное воскресенье и на Вход Господень в Иерусалим — и больше никак не комментировала проповеди отца Григория. Панайотис, конечно, хотел бы видеть жену в церкви куда чаще, но не решался настаивать, надеясь исправить положение постепенно, ведь Лизи все-таки столько лет вела вообще нецерковную жизнь… По крайней мере, радовало то, что она не восстала против супружеского воздержания во время поста, чего Пан втайне опасался!

Однако он рано обрадовался. Когда наступил Апостольский пост, Елизавета решительно заявила, что соблюдать его не намерена ни в каком направлении. Это было ужасно! Конечно, со вкушением ею скоромного еще можно было, скрепя сердце, смириться, хотя Панайотис, разумеется, нисколько не одобрял недоброй памяти новеллу Андроника VI Палеолога, объявившую обязательными к соблюдению всеми православными только Великий пост, среду с пятницей и однодневные посты в течение года, прочие многодневные посты предоставив на волю желающих, прежде всего монахов. Будучи от природы слабым и болезненным, этот император в конце концов решил, что в его хворях виноваты «бесконечные посты» и даже нашел обоснование для своей новеллы — известное толкование Феодора Вальсамона на «Книгу правил», где говорилось, что всем христианам необходимо соблюдать Великий пост и среду с пятницей, если же кто пожелает поститься и в другие посты, то «не подвергнется за сие стыду». Из этого толкования неминуемо следовало, что прочие три многодневных поста совершенно не обязательны для благочестия. Император немедленно призвал патриарха рассмотреть вопрос соборно, причем даже обрел себе сторонников из епископата — как злословили возмущенные постники, «любителей куриного мяса и родосского вина», — и, к великому негодованию благочестивых христиан, количество обязательных постов вернулось фактически к тому, что существовало при начале Империи. Однако выражать свое возмущение слишком явно мало кто тогда решился: Церковь все еще отходила после нескольких десятилетий правления Ласкарисов, не только задушивших ее налогами, но и насаждавших в обществе неслыханный дотоле разврат под видом «утонченности и галантности», а поскольку Палеологи воцарившиеся после Иоанна Отступника относились к нуждам клира и монахов куда с большим пониманием, их предпочитали лишний раз не раздражать… Впрочем, пресловутую новеллу Андроника попытался спустя полвека отменить Василий VI, но увы! — василевс не нашел понимания в Патриархии. Константинопольский престол в то время занимал патриарх Николай Сиракузец, получивший кафедру еще при франкофиле Юстиниане III и сам весьма симпатизировавший западноевропейским либеральным порядкам. Николай решительно отказался «возлагать на плечи народа христианского бремена неудобьносимые», заявив, что «доброхотного дателя любит Бог» и награда постникам на небесах будет куда больше, если они будут соблюдать посты по собственному желанию, добровольно, а не невольно. Новелла Андроника и решение собора 1784 года так и остались в силе, а позднее уже никому не приходило в голову отменять их. Впрочем, монахи и народ в селах и провинциальных городках продолжал поститься по-прежнему, однако в крупных городах инициатива Андроника быстро снискала множество сторонников, теперь же, спустя столько лет и при общем падении религиозности, вовсе не приходилось ожидать каких-то перемен в сторону более строгого благочестия: все четыре многодневных поста соблюдали сейчас только монахи и наиболее благочестивые миряне, любители «вековых уставов святой Церкви», к коим причислял себя и Панайотис, но чьи ряды совершенно не собиралась пополнять его супруга.

Но что еда, когда Лизи отказалась даже хранить супружеское воздержание в любое время года, помимо Великого поста! Пан был этим обстоятельством крайне смущен и сначала решительно воспротивился таковому «безудержному сластолюбию», процитировав даже по этому случаю подходящее высказывание из Иоанна Кассиана Римлянина. Но Лизи не осталась в долгу.

— Слушай, — сказала она, — Кассиан Кассианом, а Новый Завет-то, я думаю, важнее как источник заповедей и правил?

— Ну конечно, важнее! — подтвердил не ожидавший подвоха Пан. — Это основной закон нашей жизни, и…

— Вот и отлично! Тогда ты должен слушаться того, что там сказано: «муж не владеет своим телом, но жена!» Так что, коль скоро твоим телом владею я, то я буду им владеть тогда, когда мне это потребуется. И нечего мне тут мозги парить сентенциями каких-то древних монахов! Мы с тобой не монахи, и нечего выпендриваться!

— Но послушай, ты все переиначила! — попытался возразить Панайотис. — Апостол совсем не то имел в виду, он же сам в другом месте говорит, что «время уже сокращено, и имеющие жен должны быть как не имеющие»…

— Ага, и жить, как брат с сестрой? — насмешливо спросила Лизи. — А чего и жениться тогда? Вот странные какие! Их «сокращенное время», между прочим, уже две тыщи лет тянется, и конца ему не видно… Но вообще, знаешь что? Что бы там апостолы ни говорили, а придется тебе, мой дорогой любимый супруг, подстраиваться не под них, а под меня. Если, конечно, ты не хочешь, чтобы я в посты изменяла тебе с вибратором!

Панайотис потерял дар речи. Во-первых, он никак не ожидал от жены столь углубленных познаний в апостольских посланиях и с великим смущением и досадой на себя осознавал, что опять не может вспомнить, как святые отцы толковали процитированное Елизаветой место. Во-вторых, ви… эта Ужасная штука. Пан предпочел бы вовсе ничего не знать о ней, но в редации «Синопсиса» порой обсуждали и не такое, особенно простимулировав творческий порыв каким-нибудь напитком покрепче кофе и, что уж греха таить, даже покрепче пива. Неужели Лизи действительно может… Нет, этому не бывать!! Но тогда… тогда, значит, ему придется нарушать пост, предаваться греховному невоздержанию?!.. Самым же плохим было то, что Панайотис даже не мог посоветоваться на сей счет со своим духовником: восьмидесятилетний старичок, уж конечно, не имел никакого представления о том, что такое ви… та Ужасная штука. А объяснять ему — о, нет, на это Стратиотис был решительно неспособен!

Если бы Панайотис больше знал о женщинах, он бы мог понять, что Лизи не так уж падка до физической любви: разумеется, у нее не было склонности к аскетизму, но в целом она относилась к этой стороне супружеской жизни довольно спокойно. Никак нельзя было сказать, что она тянула мужа вместо поста предаваться «ненасытному сладострастью», — но именно это представилось ему в припадке благочестивого ужаса перед возможным соперником в виде Ужасной штуки.

Лицо Пана между тем по цвету почти уподобилось свекле, и Лизи даже не на шутку испугалась, не случится ли с ним сейчас удар. «Пожалуй, я сказанула лишнее!» — подумала она и уже собиралась как-нибудь сгладить свой выпад, как вдруг муж, наконец, слегка пришел в себя и заговорил.

— Я… — выдохнул он и вдруг произнес вовсе не то, что собирался: — Я не знал, что ты так хорошо знаешь апостольские послания.

Лизи, не ожидавшая такого ответа, на мгновенье растерялась, но тут же рассмеялась:

— А ты как думал? Если уж я согласилась стать твоей женой, так надо же было заранее узнать, на что я подписываюсь! Твой основной закон и все такое.

«Чтобы быть во всеоружии», — мысленно добавила она, а вслух продолжала:

— Разве ты этим недоволен?

Конечно, выражать недовольство тем, что твоя жена знает Священное Писание, было бы странно. А выражать недовольство тем, как она его применяет… это имело бы смысл, если бы Пан мог сходу противопоставить ее толкованию свое, «правильное». Но он глядел в озорно блестящие серо-голубые глаза и чувствовал, что ему опять нечего противопоставить. Если он скажет: «Это вовсе не так!» — она тут же спросит, а как же тогда, потребует логическое обоснование… Между тем — в ту минуту он это ясно чувствовал — не было никакого логического обоснования желанию воздерживаться от близости с красивой, веселой, находчивой, порой непредсказуемой, но такой непостижимо родной и любимой женщиной. Да и желания воздерживаться у него, если уж говорить начистоту, не было. Был страх перед нарушением неких правил — но разве он не нарушил их тогда, в ту первую ночь, такую нечестивую с точки зрения благочестия и такую чудесную со всех остальных точек зрения — а главное, приведшую к тому, что сейчас он был обладателем самой лучшей женщины в мире! И еще потом, в те месяцы, что протекли до свадьбы… А ведь его духовник даже и епитимии, в сущности, на него за это не наложил — только поулыбался в седую бороду и сказал: «Береги ее, женщины — существа хрупкие». Да, она была хрупкой, Лизи. Умной, внутренне сильной, решительной — и хрупкой. Особенно рядом с ним. Глядя на нее с высоты своего богатырского роста и держа в своей внушительной длани ее узкую миниатюрную ладошку, Панайотис испытывал, вероятно, одно из древнейших и первобытых мужских ощущений: он чувствовал себя Защитником. Покровителем и опорой своей женщины и их будущих детей. Как бы она ни обескураживала его порой своими выпадами, как бы ловко ни убеждала делать то, чего ей хотелось, в глубине души он твердо знал: в семье он — главный. Мужчина. Защитник. А она — только женщина. Хрупкая. Ранимая. И к ней надо снисходить.

— Я… доволен, — сказал он и повторил, скорее для себя, чем для нее: — Я доволен. А насчет… в общем, это можно э… обсудить…

— Да ты не бойся, Пан! — руки Лизи обвились вокруг него, и она нежно потерлась щекой о его грудь. — Я вовсе не буду каждую постную ночь набрасываться на тебя, как Анастасия на Льва Ужасного!

Панайотис смущенно усмехнулся и погладил жену по темным мягким волосам. Бурные ночи императорского гарема шестнадцатого века их семейному ложу, действительно, вряд ли грозили. Но то, что на нем происходило, их обоих вполне устраивало. И, в конце концов, за это тоже надо сказать: слава Богу!


5 комментариев:

  1. "новеллу Андроника VI Палеолога, объявившую обязательными к соблюдению всеми православными только Великий пост, среду с пятницей и однодневные посты в течение года, прочие многодневные посты предоставив на волю желающих, прежде всего монахов." -- интересно, передовыіе священники что-то подобное говорят сейчас, но только в ключе "когда-то норма для мирян была такой", но не как руководство к действию.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. так понятно - боятся обновленцами прослыть

      Удалить
    2. тут еще занятный разговор вышел http://mon-kassia.livejournal.com/1606101.html

      Удалить
  2. Кассия, charmante comme toujours! Особенно про посты и воздержание. Мирок нормальных людей! Я в Греции слышал, как некоего мальчика Панайотиса его мама ласково называла Йоти. Хотя, наверное, и Пан тоже встречается.

    ОтветитьУдалить

Схолия