30 декабря 2010 г.

Траектория полета совы: Зимние надежды (16)



Только в Константинополе Михаил Ходоровский осознал, какое это на самом деле ёмкое и богатое смыслами слово: чужестранец. То, что он чувствовал себя чужим в византийской столице, его не удивляло. Это был уже третий его выезд за границу, но первые два были не в счет — чисто деловые мероприятия, без возможности посмотреть на повседневную жизнь других народов. Здесь же... здесь можно было наслаждаться зрелищами этой жизни, сколько хочешь. Естественно, это был чужой мир, что и говорить! Как всякая иная, непривычная обстановка кажется чужой человеку, никогда не покидавшему пределы своей страны. Правда, Соловецкий лагерь вполне мог бы сойти за совершенно другое государство, даже другую планету, но это не в счет.
Нет, президента не тянуло на родину, не одолевала тоска по привычному укладу — его предостерегали, что ностальгия начинается сразу же, как только сходишь с трапа самолета, но ничего подобного он не почувствовал. Он просто остро переживал ощущение потусторонности. Словно он, как в детстве, очутился в красивом ярком сне, из которого неминуемо придется возвращаться. Вставать с постели, пробираться в темноте через сугробы по промороженным ленинградским улицам, до школьного крыльца… Но сон — это не так обидно. Сон — он и есть сон, ты чужой в нем и будешь чужим, пока не забудешь к вечеру всего, что пригрезилось. Здесь же все иначе — чужаком быть обидно! Бытие чужаком означает лишь то, что ты привык к совершенно иному, вывернутому наизнанку и покореженному мироустройству, которое до сих пор казалось тебе почти нормальным. А вот тут, у моря, живут люди, для которых естественны совсем другие законы. И они вовсе не страдают внутренне из-за того, что в горле щемит от ощущения напрасно проживаемого времени, от невосполнимости потерь… Да что там твои потери! Если целая страна, десятки миллионов живых людей, почти сто лет прозябали за колючей проволокой, совершенно не представляя, что такое нормальная жизнь, что такое веселье, праздники, беззаботность, радость открытого, непосредственного общения без оглядки на замочную скважину. Хотя, конечно, были и в Советской России свои праздники: Новый год, Женский день, День Победы над Польшей… Но на них лежала отчетливая печать официозности, даже какой-то тоталитарности. Соседи, к примеру, могли донести на человека, который взялся бы делать ремонт в квартире вместо того чтобы праздновать со всеми Первое мая... Да и сейчас, после крушения коммунистического режима, ничего не изменилось. Президент помнил, как приехал на ЗИЛ накануне своей инаугурации. Огромная толпа рабочих в синих и черных халатах ждала его на заводском дворе, окружая трибуну, но все стояли молча, выглядели собранными и погруженными в себя. С большим трудом ему тогда удалось расшевелить их, разговорить, заставить улыбаться. А ведь это были люди, которые первыми вышли на улицы тем памятным августовским утром! Это была их победа, но они… просто не умели радоваться! После президента слово получил ведущий, зазвучала музыка, и тогда все, словно по команде, зашевелились, захлопали, закричали. Им необходим был вожак, тамада — с ним они были способны и на веселие, и на восстание. Но никак не сами по себе. Красное иго сделало их инертными, хотя и не смогло отнять врожденной импульсивности.

В Константинополе все было по-другому. Этим, уже пятым, вечером Золотого Ипподрома, пробираясь по Средней в одиночку — спутники следовали чуть в отдалении, совсем отослать их было невозможно, — президент прежде всего поражался самодостаточности веселящихся людей. Везде — за столиками кафе, у лотков со сластями, вокруг импровизированных эстрад, — люди сходились, знакомились, смеялись, пели и веселились, развлекались как кому нравится. Ходоровский пытался представить непременный атрибут советских праздников — скучный голос распорядителя, разносившийся динамиками, от которого нигде нельзя было укрыться — и не мог. Да и кто взялся бы руководить рождественскими праздниками? Император? Смешно… Власть присутствовала здесь незримо и неслышно, она не была персонифицирована, но при этом пронизывала пространство под видом идеи какого-то… правильного миропорядка, что ли?

Тут президенту почему-то вспомнилось, что со времен Петра Первого он — первый московский правитель, посещающий Константинополь. Об этом перед вылетом сообщил пресс-секретарь. Понятно, деятелей компартии сюда никто приглашать не собирался, но почему же русские цари пренебрегали столицей единоверного сопредельного государства? Неужели ради пресловутой теории Третьего Рима, согласно которой центр вселенной теперь в Москве?.. Правда, наследник русского престола Великий князь Николай Александрович во время своего кругосветного путешествия в 1888 году посещал и Иерусалим, и Сирию, и Эфес. Но визит в Константинополь не предполагался, из Эфеса крейсер «Аскольд» направился прямо в Афины…

Ходоровский медленно шагал по брусчатке ставшей на время пешеходной Средней улицы, стараясь наступать на белую разделительную полосу. Это удавалось не всегда, потому что Средняя была основательно запружена народом и заставлена всевозможными атрибутами праздника. «Вот они, ядовитые флюиды! — думал президент. — Я уже сравниваю себя с царями, уже мудро морщу лоб и думаю о судьбах нации… Но кто я, собственно, такой, и что от меня зависит? Фактически ничего. Побуду четыре года президентом, а если повезет, то и следующие четыре, и только. И то если справлюсь, если не перемрем с голоду и удастся хоть как-то преодолеть энергетический кризис…»

Он с благодарностью вспомнил о приветственном послании Константина Кантакузена, полученном в первые послереволюционные дни. Василевс советовал воспользоваться уникальной ситуацией, сложившейся именно из-за неожиданности крушения тоталитарной власти. Ведь все были недовольны ей, но никто не предполагал, что она настолько слаба и что убийство милиционерами двух рабочих на стадионе Лужники может подействовать так же, как ловко поднесенная к воздушному шарику иголка… Император призывал немедленно бросить все силы на то, чтобы остановить погромы и хаос, благо государственный аппарат до сих пор работал вполне сносно. Он заклинал не устраивать революционных перемен, а сохранить пока все, как есть — за исключением, конечно, КГБ и советского правительства. Но вопрос ликвидации последнего к тому времени уже решился сам собой, и весьма радикально…

«А памятники палачам, — писал император, — лучше снимать спокойно, ночью, по возможности, сразу же заменяя чем-то более благопристойным».

«Легко сказать: заменять!» — усмехнулся про себя Ходоровский и внезапно, подняв глаза вверх, увидел, что стоит перед колонной Константина. Громадный порфировый стержень, стянутый для крепости бронзовыми обручами, венчал золотой крест, красиво подсвеченный снизу…

— Шестнадцать веков! — прошептал президент, глядя наверх — шестнадцать веков! И никому ни разу не пришло в голову, что можно свалить все это наземь, разбить, раскрошить в дорожную крошку, переплавить, унести, украсть… Но что же теперь мы-то будем делать? Заменить гранитного Феликса на гипсовый бюст Пушкина было легко, но не ставить же Пушкина на каждом перекрестке! Да и не особо его даже знают в Российской Республике, а если и знают, так не любят, как и все, что изучается в школе…

Эх, Петр, Петр! Если бы ты прожил чуть дольше, если бы послушались тебя и повернулись лицом к Византии, а не к Германии и Голландии! Ведь ты понимал, для чего нужен выход в Черное море и зачем тебе жена, говорящая по-гречески… Но все пошло прахом, и женился ты на красавице-чухонке, а сын твой, вместо того чтобы смотреть на юг, загляделся на север и запад и основал в финских болотах город, который триста лет тянул жилы из всей страны и поставил под конец самую кровавую оперетту, какую только можно придумать… Все эти немецкие принцы и принцессы с бездумной тягой к власти и роскоши и с идеями Третьего Рима наперевес — разве они не сдернули страну с основания? Разве не они научили нас, что можно жить без дома, без семьи, дышать вместо воздуха смрадным болотом и трепетать при каждом шорохе?

В читанных некогда «Записках» Екатерины Второй Ходоровского поразила тогда именно эта великая бездомность богатейших и могущественнейших людей царской России. Когда дождь льется прямо в кушанья и придворные едят жаркое, плавающее в воде. Когда императрица, каждый раз выходя из своих покоев, распоряжается, чтобы поменяли хоть что-нибудь — перенесли дверь, окно, перегородку, или хотя бы передвинули кровать в другой угол… Когда ночью вдруг рушится роскошный дом, кирпичи убивают и калечат людей… А у принцессы во дворце так дует из щелей, что она постоянно ходит с флюсом!..

Впрочем, в принцессах ли дело? И не в них, а в чем-то таком, что внутри у людей, что не опишешь, не выковыряешь из щелей души… А город этот прекрасен, только безумно жаль старушек, просящих подаяние на каждом углу, и растрепанных беспризорников, что сбиваются в стайки на площадях… Да и сами площади жаль, улицы, дома, мосты — все давно облуплено, все проржавело и накренилось…

«Ингу надо найти», — внезапно подумал Ходоровский. Он до сих пор не знал, что с ней стало. И не знал, нужно ли ее искать. Прошло двенадцать лет! Но сейчас он мог бы легко узнать о ней все. Если, конечно, она почему бы то ни было тоже не сгинула в лагерях… Нет, об этом думать не хочется. Если же не сгинула, найти ее проще простого… однако он все не решался отдать соответствующее распоряжение. Не лучше ли оставить ее прекрасным воспоминанием из прошлой жизни, чем выяснить, что она вышла за какого-нибудь инженера, родила двоих детей, пополнела и подурнела, как множество других несчастных российских женщин… Хотя он не верил, что такое могло произойти с Ингой. Наивный мечтатель?.. Впрочем, ей могло и повезти — например, замужество с партийцем и относительно безбедная жизнь. Мысль, что Инга могла все эти годы ждать его возвращения, Ходоровскому даже не приходила в голову: ведь тогда они ничего друг другу не обещали… да просто и не успели пообещать — за ним пришли поздним вечером и, разумеется, не дали ни позвонить кому-либо, ни оставить записку. Но теперь он решил, что Ингу непременно надо найти. Хотя бы убедиться, что она жива и у нее все в порядке. Возможно, перебралась в Ленинград? Однажды она сказала, что хотела бы вернуться туда — это был город ее детства, в Москву она приехала учиться и жила там у тетки…

Ему вспомнилось ленинградское небо в то декабрьское утро, когда он последний раз улетал в Москву — бледное, у горизонта похожее на несъедобный слоеный торт химических цветов: синевато-лиловый, розоватый, желтоватый, бледно-голубой… Все краски неяркие, робкие, точно не уверенные, надо ли им вообще показываться над этой суровой землей. Северное небо, красивое, но холодное, навевающее меланхолию…

А закаты на Соловках! Пожалуй, в тамошней жизни это была единственная отдушина. Напоминание о том, что за колючей проволокой и заборами мир еще существует. Что, может быть, придет час, когда небо станет ближе, а забор сгниет и рухнет… Впрочем, порой не утешали и закаты. Напротив, раздражали: равнодушная, жестокая красота, холодное бессмысленное небо, свысока взирающее на немыслимо страшные вещи, которые творятся под ним. Холодное солнце, бесстрастно заглядывающее в глаза мертвецов… Он до сих пор удивлялся, что выжил.

Здешние закаты были другими, далеко не такими утонченно прекрасными, как северные. Но зато даже зимой — не холодными. Серость пасмурных облаков здесь была иной: они не висели над головой давящим унылым компрессом из грязной ваты, а неслись высоко, гонимые ветрами трех морей и двух проливов, готовые в любой миг расступиться, показывая клок ярко-голубого неба, уверяющий, что до весны совсем недалеко… Что могли понять люди, живущие под таким небом, в той жизни, которую он оставил под крылом самолета несколько дней назад?

Странная мысль кольнула президента: «А имею ли я вообще моральное право быть сейчас здесь? Гулять среди разряженной толпы, скрывая под маской свою скифскую физиономию с вечной степной печалью в глазах?..»

«Имею! — ответил он сам себе. — Потому что мне нужно узнать здесь что-то важное, некий код. Получить если не рецепт, как нам жить дальше, то хоть какой-то намек…»

Но как примерить чужую шляпу? Вот, здесь празднуют Рождество — то есть это почему-то называется календами — и празднуют уже незнамо сколько лет… А если в России начать праздновать Рождество? Совершенно непонятный праздник, вырванный из контекста, просто очередной повод набезобразничать… «Правда, Кирик вчера говорил про какие-то духовные радости, — усмехнулся Ходоровский. — Но в чем же наши культурные коды? Чтобы ждать чуда под новогодней елкой, дарить гвоздики на восьмое марта и лицемерно плакать над могилами тех, кого ты при жизни не ставил в грош?..»

Президент вспомнил свой недавний разговор с другом — новоиспеченным министром просвещения и известным поэтом-диссидентом, освобожденным из тюрьмы в те угарные августовские дни, который сейчас вместе с охранником маячил где-то у него за спиной и наверняка тоже чувствовал себя потерянным и чужим среди здешней веселой круговерти. Они сидели тогда на даче во Внуково — хотя византийцы наверняка не согласились бы назвать дачей эту унылую хибарку в еловом лесу, полутемную, с вечным запахом сырости, старой бумаги и прадедовских вещей. Но там было уютно, постреливали шишки в самоваре, пахло шашлыком, а в стаканах плескался отнюдь не чай…

— Михаил! — втолковывал ему министр. — Ты пойми, мы же совершенно ограблены, у нас отняли историю, музыку, литературу, даже язык уже почти отняли! Не говоря уж о религии. Все теперь нужно создавать заново, всему учиться! Мы народ-младенец. Ну, представь, жил-был здоровый мужик, врезали ему дубиной по башке, он потерял память и стал как ребенок. Вроде бы и взрослый, вилку умеет держать, штаны застегивать, а всему учится заново, все для него в диковинку. И ничего тут не поделаешь, через это нужно пройти, только надо, чтобы все было по-честному, без гипноза. А то начнут сейчас читать мантры: вы должны любить Толстого, Чайковского, вы должны верить во Христа… А почему, Миша? До того же Толстого нужно дорасти, он же совсем не такой, какого нам в школе представляли. И до веры тоже дорасти — и хорошо, если еще дорастешь под старость. Хуже, если не дорос, а уже крестишься на каждом углу и всех поучаешь! Надо всех научить жить по-человечески, надо дать возможность познать настоящую жизнь! Школы жизни, ёлки, везде открыть. Напечатать акции всех госпредприятий и раздать — пусть торгуют друг с другом, пусть учатся капитализму! Распродать что-нибудь такое… и провести интернет в каждый дом, накупить компьютеров — пусть изучают, пусть почувствуют себя людьми! Дурь надо из голов повышибить…

— Саша, остынь, пожалуйста, — ответил тогда ему президент, — и, желательно, раз и навсегда. Ты, что ли, будешь всех жизни учить? Расскажешь, как в Котласе чуни из покрышек мастерил и чем дактиль от амфибрахия отличается? Нехорошо это. Люди жили столько лет под этой проклятой властью, и поболе нас с тобой вытерпели. Надо теперь дать возможность раскрыться лучшим их сторонам, тому, что уцелело под пеплом, что заставило, блин, в конце концов, выйти на улицы. А ты вместо этого предлагаешь опыты ставить! Так я тебе голову даю, что полезет изо всех все самое мерзкое, самое отвратительное. Если только попробовать бросить народ в волны экспериментов. И мы с тобой тогда пойдем вразнос, не думай! Мы из того же теста, что и все, и те же учебники читали. Поскреби нас, то же советское воспитание и вылезет! Ничего ведь толком и не произошло — в колбе вдруг возник пузырь, вздулся и опал. Это значит, там есть какая-то жизнь. Но вовсе не значит, что нужно теперь колбу поставить на огонь и заставить все время кипеть. Пусть пока останутся местные Советы, к ним привыкли, все равно не доросли еще ни до чего другого. А то будет как на вчерашнем митинге: не нужен нам Моссовет, сами справимся, а потом ушли, всю площадь загадили…

Сашка надулся тогда, притянул к себе гитару и, как был, лежа на диване, стал напевать:

«Кто с гусиным пером
Возводил этот дом,
Чтобы мы обнимали руины?
Где нам, что нам беречь?
Ой, ты, русская речь,
Запах дивный от книги старинной…
Как нам вытянуть воз,
Не отнявши волос?
Уж и лебедя звали, и рака…
А теперь не понять —
То ли жучку позвать,
То ли внучку отдать за варяга…»

— Твое? — спросил, кажется, еще один старый приятель, Боря Свистунов.

Он врач, но получилось так, что в дни восстания ему пришлось командовать одной из боевых дружин. Правда, политикой заниматься он после этого отказался наотрез.

Сашка буркнул в ответ нечто невразумительное.

— Александр, я тебя понимаю, на самом деле, — продолжил Борис. — Когда думаешь о некоем виртуальном русском, собирательном, он прекрасен и дорог тебе. А как встретишь обычного человека, воспитанного в этой серости… с души воротит. Только ты постарайся не сравнивать его с мечтой, ты сначала в нем человека разгляди, ведь он живой, жил столько лет, работал, о чем-то мечтал, думал… Не записывай его в полуфабрикат, он цельный, только обделенный. И вообще… Компостная куча место малоаппетитное, но надо же понимать, что в ней заложено, и как с ней обращаться, чтобы были цветы…

— Купите пирожок, сэр! — перед Ходоровским внезапно предстал мальчик в красных шароварах и в бумажной маске лисы. — Всего одна драхма, это очень вкусно! — сказал он по-английски с заметным акцентом, видимо, почувствовав в замаскированном человеке чужестранца.

Пирожки на прикрытом прозрачным колпаком подносе, правда, выглядели очень аппетитно — румяные, лоснящиеся от масла. Но президент, вовсе не был расположен есть уличною еду. Однако ему стало интересно, и он, порывшись в кармане, куда референт предусмотрительно всыпал пригоршню монеток, протянул одну мальчишке.

— Счастливых календ! — крикнул тот на прощанье и убежал.

Купленный пирожок президент сначала внимательно осмотрел. Убедившись, что ничего постороннего к нему не прилипло, он осторожно откусил кусочек. Поразительно, но кусочек действительно оказался очень вкусным и ароматным. Однако президент не расслабился, а нахмурился. Ему живо вспомнился тот день, когда торжествующий замминистра экономики принес «гостинец» от первого кооператива, которому было разрешено торговать съестным на Каланчевской площади, у Трех Вокзалов. Целое блюдо почти таких же пирожков с рисом — вкусных, мягких и благоухающих. Он отправил тогда предпринимателям свое поздравление, но кто бы мог подумать… Кто бы мог подумать, что ровно через месяц ему в кабинет принесут продукцию того же самого предприятия — бурые пережаренные трубочки, наполненные какой-то слизью и со стойким запахом перегорелого масла… Разломив одну из них, Президент помрачнел тогда и, глубоко задумавшись, уставился в окно. Там, вдалеке, устроившись на шатре Свибловой башни, специальная бригада верхолазов пыталась отделить от поворотного штыря рубиновую пентаграмму, которая уже была старательно обвязана талями и прикреплена к зависшему над ней вертолету.

— Что же делать, Константин Михайлович? Что с этим делать? — спросил президент советника первого ранга.

— Ничего, Михаил Борисович, ничего тут не поделаешь, — ответил тот спокойно. — Они пытаются экономить, потому что знают, что люди это все равно съедят. Бегут по вокзалу, торопятся, им хочется что-то перекусить и есть такая возможность. И они будут покупать эту дрянь, жевать и ругаться. Но все равно покупать. Здесь ничего не поделаешь, идет, как вы помните, процесс первоначального накопления капитала. Но только…

— Что только?

— Михаил Борисович, я призываю вас лишний раз подумать теперь, стоит ли передавать в частные руки государственные предприятия пищевой промышленности. Пока они работают хоть по какому-то стандарту, на их качество можно равняться, в противном же случае… стандартом станет вот такая дешевая и несъедобная еда, и очень-очень надолго…

Президент жевал пирожок. Президент Российской Республики жевал пирожок и медленно ступал по белой полосе, нанесенной на константинопольскую брусчатку. Он смотрел себе под ноги, и временами ему начинало казаться, что мостовая где-то далеко-далеко внизу, а он — великан, который наблюдает ее с громадной высоты, словно орел, из поднебесья. Или же, наоборот, мерещилось ему, что он — лилипут, настолько маленький, что его никто не замечает, и только поэтому он в полной безопасности. Что его окружают громадные великанские дома и дворцы, с огнями, колоннами, сияющими окнами — а он медленно, ужасно медленно идет мимо них, ступая крошечными ножками по толстой нитке, которая кажется ему дорогой…

Шестнадцать веков… И девяносто четыре года… А какой разный итог! Меньше чем за столетие полностью разорена страна, опустошены недра, отравлены реки, сведены леса… Все, чего касалась рука советского управленца, превращалось в черепки… Но при этом он из черепков, из всякой пыли, умудрялся делать не самые плохие танки и автоматы, снабжать ими полмира — держите, воюйте, только дайте нам нефть, уран и молибден, дайте остаться на плаву в мире дорожающих энергоресурсов, дайте положить на полки магазинов хоть что-то — не важно что, главное, чтобы человеку было что принести домой и почувствовать себя счастливым…

«Вот посмотрите, товарищи, вокруг, — мысленно обращался к кому-то Ходоровский, — в эти окна и двери, на витрины, на прилавки и столики. Ведь все это принадлежит кому-то, это частная собственность. И никого это не удивляет, никто не показывает пальцем. Сколько же еще должно пройти времени, чтобы у нас к таким вещам начали относиться спокойно?..» Был, правда, поначалу соблазн, и немалый, устроить всеобщую приватизацию, как советовали англичане. Бросить в толпу кость и поглядеть, кто потом торжествующе выберется из общей свалки, держа ее в зубах… Хорошо, что вовремя отговорили!

Ходоровский вообще с каждым месяцем пребывания у власти все больше ценил советы, исходящие с берегов Пропонтиды. Чувствовалось в них… какое-то бескорыстие. Хотя ясно было, что политика бескорыстной не бывает, но есть мера и хитрости и меркантильности — теперь это было очевидно.

А правильно, между прочим, сказал турецкий премьер-министр: «Вам очень повезло, что к власти достаточно внезапно пришли поэты и вообще романтики. Если бы переворот исподволь готовили сами красные, они бы сейчас вами и правили, слегка только припудрившись…» Да, все правильно, но для правителей зауральской Российской империи президент бывшей Советской России так и оставался красным, даже несмотря на то, что проводил жесткую декоммунизацию. Там ждали гораздо более радикальных мер, всерьез мечтали о слиянии, но, к глубокому сожалению и даже негодованию российской интеллигенции, смотрели на московитов свысока, считая их чуть ли не людьми второго сорта… Меж тем ехать в Омск необходимо и договариваться придется. Нефть и газ нужды позарез, да и Европа ждет не дождется, когда же, наконец, Сургут дотянется до нее длинными большетрубными пальцами. Впрочем, это и в Омске понимают, там же совсем не дураки сидят, хозяйственной сметки у сибиряков не отнять…

Тут президент заметил впереди какую-то особенную суету. Прибавив шагу, он оказался среди группки людей в ярких костюмах, которая, весело что-то обсуждая, казалось, пыталась кого-то догнать. Здесь были клоуны, девицы в надетых на голову разноцветных чулках с прорезанными отверстиями, какие-то закутанные в длинные одежды личности… Внезапно Ходоровский понял, кого преследуют ряженые — впереди мелькала знакомая фигура… Кирика, митрополита Ираклийского! Он, естественно, был без маски, и ему явно не нравилось все происходящее на Средней: когда митрополит оглядывался, видно было, что на его физиономии отпечатана брезгливая гримаса. Но кроме нее… кроме нее в глазах можно было заметить отчетливое беспокойство! Что же случилось, что делает здесь Кирик и куда так торопится поздней ночью? Во время беседы с Ходоровским митрополит сказал, что и носу не показывает на Средней в дни «бесовских игрищ». Эта их встреча! Все-таки странный человек этот Кирик…

Внезапно мысли президента были прерваны. Маски вдруг все вместе рванулись вперед, окружили митрополита и завертели вокруг него дикий хоровод, смеясь, кривляясь и распевая что-то, похоже, весьма развязное. Потом в круг к смешавшемуся Кирику вытолкнули высокого человека, одетого в серебристый костюм века этак семнадцатого и прикрытого пурпурным плащом. Лицом его было спрятано под белой матовой маской с намалеванным на ней огромным ярко-алым улыбающимся ртом. Крики стали громче, Ходоровский заметил маленькую картонную корону, которую передавали из рук в руки с торжествующими криками.

И вдруг, встретившись глазами с Кириком, он заметил в них настоящий, неподдельный ужас! Митрополит побледнел, как полотно, закричал что-то, потрясая длинным посохом, и, энергично растолкав окружавших его насмешников, бросился наутек. Те не преследовали, им было невероятно смешно, они хлопали себя по коленкам и приседали в приступах мучительного хохота. Только улыбающаяся маска стояла неподвижно, смотрела вслед удаляющемуся митрополиту, и — Ходоровский в тот момент готов был в этом поклясться — на настоящем лице ее обладателя не было в этот момент ни тени улыбки.

— Кто же это такой? — машинально спросил он сам себя вполголоса.

Откуда-то сбоку ему неожиданно ответили по-гречески, но президент уловил только знакомое слово «Иоаннис».

— Простите? — переспросил он по-английски, оборачиваясь.

— Эта маска традиционно представляет императора Иоанна Веселого, — ответила ему по-английски же девушка в сиреневом чулке, из прорезей которого смотрели озорные зеленые глаза. После этого она повернулась и сразу же исчезла в толпе.

Два конных астинома, возвышавшиеся неподалеку в своих седлах, наблюдали эту сцену настороженно, но, кажется, не решались что-либо предпринимать без серьезного повода. Впрочем, маски быстро разбежались в разные стороны и стражи порядка, тронув поводья, медленно зацокали в сторону Форума Быка. 





1 комментарий:

  1. "в темноте через сугробы" - ох, и сразу все вспомнилось! ))

    ОтветитьУдалить

Схолия