8 сентября 2015 г.

Восточный экспресс: Отец и сын (1)



К тому времени, когда Проне исполнился год, Дарья смирилась со своей участью. По крайней мере, ей так казалось. Но глупо было бы не смириться — разве существовал другой выход? Правда, она не знала, насколько ее смирение можно назвать христианским, ведь достигнуть душевного покоя ей помогло вовсе не покаяние. Она больше не пыталась раскаяться в том, что сделала, не стремилась забыть это, не старалась смотреть на себя как на преступницу, которой нужно молитвами и аскетическим деланием загладить совершенный грех и выжечь из сердца поселившуюся там беззаконную страсть. Она просто приняла все случившееся, как данность, как часть своей жизни, которая принадлежала ей точно так же, как все остальное, что ей довелось пережить — и что она не могла ни отрицать, ни забыть.

Иногда она удивлялась, какой беззаботной и наивной была тогда, в Дамаске, да и после возвращения тоже. Почему ей казалось, что если она все скроет, то никто ничего не узнает? Ведь узнать было так просто! Достаточно всего лишь случайности — такой как попавшаяся на глаза Иларии фотография. Что, если бы в Дамаске в те дни оказался кто-нибудь, например, из ипподромных друзей мужа и случайно увидел бы ее с Севиром, когда они гуляли вечерами по городу, катались на лодке, сидели в ресторане? Что, если бы тот журналист из местной газеты, который вертелся на конференции всю первую неделю, вплоть до субботнего вечера, узнал в ней жену знаменитого Феотоки? А ведь, если б она вела чуть более публичную жизнь, ее бы непременно узнали! Впрочем, друзья Василя, может, и промолчали бы, сочтя за лучшее не соваться в чужую жизнь… А вот журналист — вряд ли: он мог бы сфотографировать ее танец с Алхимиком, подать это как сенсацию, насочинять Бог знает чего, разбазарить во всяких третьесортных СМИ, падких на такие истории… Конечно, сами по себе танец и ужин не могли считаться чем-то преступным, но ведь потом родился Проня, так похожий на Севира! В общем, Дарье просто повезло. Получается, скрыть все от мужа и друзей ей помогло как раз то, что Василий не был любителем светских вечеров и балов и Дарья не успела там примелькаться, — какая ирония судьбы!..

Правда, однажды она едва не выдала себя перед мужем. Это случилось, когда они смотрели «Жемчужину трех морей» — в честь юбилея Маврикия Ласкариса по телевизору показывали этот фильм, где главная роль сразу же принесла молодому актеру славу. Дарья еще ни разу не видела картину и смотрела с большим любопытством, тем более что Ласкарис был не просто тезкой, но потомком знаменитого капитана, которого играл, и даже унаследовал смуглый цвет кожи.

Первая серия рассказывала о детстве будущего пирата — о том, как его мать стала византийской императрицей, о рождении героя и о дальнейших событиях, приведших на престол Льва Ласкариса, а маленького темнокожего Маврикия обрекших на жизнь под надзором монахов на острове Принкипо, откуда подростком он сбежал на торговом суденышке, чтобы уйти от грозившего пострига. Вторая серия была посвящена первым годам пиратской жизни Черного Принца и его знакомству с принцессой Маргаритой — вроде бы случайному, но приведшему к любви на всю жизнь. Дарья с волнением смотрела, как разворачивались их отношения — по-пиратски быстро, но по-аристократически красиво… Однако, как ни оттягивали они момент расставания, пиратский капитан все-таки был вынужден доставить спасенную от турок принцессу в Константинополь. Серия оканчивалась знаменитой сценой: Маргарита, стоя на носу амалы, печально смотрит на приближающееся устье Босфора, когда рядом на фальшборт облокачивается капитан. «Скоро ты будешь дома», — говорит он. Принцесса поворачивает к нему лицо и тихо спрашивает: «А когда будешь дома ты?» И Черный Принц, по-прежнему глядя вдаль, отвечает: «Мой дом — море».

Дарья не выдержала и расплакалась. Удивленный Василий обнял ее за плечи.

— Ну, что ты? — сказал он. — Ведь они потом все равно будут вместе!

— Да… — всхлипнула Дарья.

«Потому я и плачу», — чуть не сказала она. Ведь ее Черный Принц никогда не приплывет к ней — ни через год, ни через два…

Она с трудом нашла в себе силы, чтобы успокоиться и пробормотать:

— Хороший фильм, такой жизненный…

— Впечатлительная ты у меня! — улыбнулся Василий и поцеловал ее.

Дарья закрыла глаза и попыталась представить, что это не его губы сейчас прикасаются к ней… но не смогла. Поцелуи Алхимика были совсем другими — чувственнее, нежнее, требовательнее. Она до сих пор помнила сладкий трепет, пробегавший по ее жилам, зажигая кровь, когда губы Севира касались ее. Да что губы — даже просто прикосновение его руки… Дарья отстранилась и положила голову Василию на плечо, чтобы он не мог видеть ее лица.

«Как?! Как я могла так ошибиться?..»

А как она могла не ошибиться — тогда, в тех обстоятельствах и будучи такой, какой была шесть лет назад? Ей не с чем было сравнивать, и все произошло так быстро и, казалось, так естественно, чудесно и «промыслительно»… Но что в реальности известно об этом промысле, на который христиане так любят ссылаться? По сути это просто удобная отговорка, чтобы объяснить все вокруг — точнее, наоборот, чтобы ничего не объяснять. А может, на самом деле промысел, если он и существует, вовсе не таков, как принято считать у православных…

Все чаще Дарье думалось, что с тех пор, как она встретила Севира, ее отношения с мирозданием напоминают алхимическую реакцию, а Бог — не грядущего Судию живых и мертвых со скрижалями Завета в руках, а непостижимого Великого Алхимика, выплавляющего в огромной реторте земного мира эликсир жизни… И этот образ успокаивал, утешал и вселял надежду, что когда-нибудь философский камень все-таки схимичится в ее жизненной пробирке, и все станет понятным, как и Христос сказал: «в тот день вы не спросите Меня ни о чем»…


Хотя разговор с Иларией о Севире причинил Дарье боль, в конечном счете именно это открытие тайны помогло ей освободиться от чувства вины перед Богом и мужем, которое сидело внутри все это время, и от гнетущей печали, которая порой накатывала на нее при мыслях о несбывшемся счастье с Алхимиком.

Вечером после того разговора Дарья впервые за много месяцев достала из ящика трюмо черную коробочку и вынула из нее кулон. Дракончик, казалось, взглянул на нее обиженно, как бы вопрошая: «Зачем ты так долго держала меня в этой тьме?» И в самом деле — зачем? Дарья снова начала надевать кулон, когда выходила куда-нибудь, особенно в Университет. Муж не вспоминал, чьим подарком было это украшение, да и мог ли он думать, что тот небольшой эпизод почти двухгодичной давности что-то значит теперь! А Дарье хотелось верить, что ее великое делание все-таки увенчается успехом. Как сказал Алхимик, жизнь не сводится к любовной линии, а у нее теперь копились научные задумки, была работа, которая ей нравилась, у нее — самое главное! — были дети, которые каждый день чем-нибудь радовали, благодаря им она то и дело могла глядеть на окружающий мир как-то по-новому…

На самом деле куда больше, чем перед мужем, она чувствовала вину перед старшими детьми — за то, что после Дамаска была готова бросить их и уйти с Севиром: со временем этот порыв казался ей все бóльшим безумием. Ведь муж, конечно, не отдал бы своих детей, если б она вздумала уйти к другому, — а как она могла бы их оставить, причинить им такую боль, разрушить их мир?! Нет, невозможно! Когда Дарья думала об этом, она почти радовалась, что Ставрос не позвал ее с собой. И в конечном счете она решила, что все получилось правильно: сначала он психологически помог ей, потом она помогла ему, но она должна остаться со своими детьми и воспитывать их, а любовь… Любить Севира оставалось только тайно и на расстоянии.

Впрочем, разве для любви есть расстояние? Дарья начала эросом, а пришла к платонизму… но, может быть, таков и был замысел Великого Алхимика? Пусть она не любит Василя так, как должна бы, они все-таки хорошо живут вместе, а дети растут в семье. Но и настоящую любовь она тоже познала, хоть и ненадолго… В конце концов, как там у Гомера: «совокупно всего не дают божества человекам», — так что не стоит гневить небеса и роптать, лучше быть благодарной за то, что есть и было. Ведь она многое переосмыслила, занялась научной работой, нашла свой стиль в жизни и в одежде, никакая скука ее больше не мучает. И у нее появился Проня! Разве не стоит все пережитое этих плодов?

Научные занятия очень ее увлекли. За год она узнала много нового, научилась лучше писать статьи, прочла даже доклад на одной конференции, а главное — вписалась в научную среду. Обязательных для посещения лекций у заочников было мало, но Дарья побывала на нескольких конференциях и, благодаря профессору Сакку, познакомилась с известными литературоведами, один из них заинтересовался темой ее исследования и дал кое-какие советы. Порой она переписывались с новыми знакомыми, это общение вдохновляло ее, укрепляло веру в свои силы, и Дарья постепенно убедилась, что ее научное будущее в самом деле вполне реально и она может стать специалистом в выбранной области исследований, занять свое место под солнцем «Империи науки».

В то же время ее отношения с христианством претерпели значительную трансмутацию. Дарья прочитала и рекомендованные Севиром книжки, и кое-какие еще, упоминавшиеся в тех, прочла и собранные Папием Иерапольским «Изречения Господни». Она приступала к чтению с некоторой опаской, прикидывая, чтó может стать с ее верой после знакомства со всеми этими книгами, но, как ни странно, с ее верой ничего не произошло, несмотря на то что ученые библеисты по большей части явно не верили в божественность Христа, по крайней мере, в том смысле, в каком о ней учила православная догматика, и их исследования как будто давали немало оснований для неверия. Для Дарьи Христос оставался Богом, хотя она не могла бы сказать, каким образом Он воплотился, как сочетались в Нем божество и человечество, что случилось с Его телом при воскресении, в чем состояло Его вознесение на небо… Словом, она вообще не знала, какое отношение разработанная святыми отцами догматика имеет к реальному Христу. Но на ее веру это никак не влияло. Она по-прежнему старалась в то время, когда ум не занят работой или какими-то делами и размышлениями, молиться Иисусовой молитвой и ощущала в душе некий тонкий отклик или связь, говорившую ей, что молится она не в пустоту, — а больше ей, в сущности, ничего не было нужно.

Христианство как учение — другое дело. Научные книжки — как, впрочем, и «пятое Евангелие» от Папия — являли изначальное христианство не таким, каким оно представало в позднейшей византийской, а тем более русской традиции. Первые христиане, в согласии с предсказаниями Христа, ожидали вот-вот конца мира, их христианство было религией приближающегося эсхатона и — это отчасти было видно и по изречениям Христа, собранным Папием — религией уже осуществленного и наступившего царства Божия. Это было не царство, куда войти можно лишь «после смерти», — те христиане жили в нем уже в этой жизни и верили, что благовестие Христа заключалось именно в этом: «Царство небесное не придет так, как путник входит в город, и не скажут: вот оно! Ибо оно — внутри вас, и блажен познавший сие». Наступление этого царство подтверждалось и многочисленными духовными дарованиями и знамениями, пророчествами и даром говорения на языках… Но эта вера быстро изменилась, поскольку конец света не наступил, дарования начали оскудевать, и пришлось объяснять умножавшейся пастве, как жить в условиях отсроченного апокалипсиса. Появлялось все больше правил, регламентации всех сторон жизни, множились наставления, как должен вести себя настоящий христианин… Еще до «перевода» первохристианской религии на философский язык византийских отцов она стала не той, какой была изначально. А отсюда следовал неминуемый вывод, что, если уже вера первых христиан была так или иначе устным истолкованием услышанного от Христа — сам-то Он никаких писаний не оставил, — то последующие построения были истолкованием истолкований… и все это уходило в какую-то «дурную бесконечность». Библеисты могли сколько угодно пытаться выявить «подлинное» учение «исторического Иисуса», но в конце концов сами признавали: всё, что они раскапывали, не являлось «оригиналом» учения Христа — ведь записан в первом веке был не оригинал, а его устная передача, то есть тоже некое истолкование.

Дарья была не против истолкований: почему бы не верить, что толковавшие Писание апостолы и отцы вдохновлялись свыше? Однако ей казалось странной идея, что все эти истолкования — или пусть даже наиболее авторитетные из них — нужно принимать как истину в последней инстанции. Возможно, эти наставления подходили для своего времени или для людей определенного склада… Но если Бог в самом деле «хочет всех спасти и привести к познанию истины», то логично предположить, что Он в каждую эпоху примеряет свое откровение к состоянию общества, культуры и знания: на древних евреев больше действовало одно, на первых христиан — другое, на византийцев — третье, на людей средневековых — иное, а к человеку нового времени нужен был и новый подход, как и к современному, живущему уже после научной революции. Как можно считать универсальными, да еще высказанными на все времена наставления и толкования отцов многовековой давности? Ведь Бог, если и вдохновлял их, то вдохновлял на наставления людей той эпохи, а не нынешней!

К тому же Дарья не видела, чтобы в ее собственной жизни «работали» те механизмы, о которых так уверенно писали отцы. Она нерадиво молилась? Плохо каялась? Недостаточно старалась жить по заповедям? Пусть так! Но если у нее не выходило иначе — что теперь? На этом месте оставалось только пожать плечами. Дарья не имела никакого желания рвать на себе волосы потому, что у нее не получалось быть «истинной христианкой» в том смысле, в каком понимали это подвижники прежних времен. Христос был ей дорог, прежде всего, не своим учением — в конце концов, оно тоже было во многом приспособлено к пониманию людей вполне определенной и довольно замкнутой культуры, живших две тысячи лет назад, а не современных космополитов, на чьих книжных полках и в компьютерах теснится целый мир знаний, философий и религий, — но тем, что Он прожил земную человеческую жизнь, а значит, знал, каково это — быть обычным человеком. Она жила как умела и ощущала Бога как некое великое Бытие, пусть и непостижимое. И теперь она лучше понимала смысл ответа Севира на ее вопрос о Великом Алхимике в дамасском храме Предтечи.

Отцы же ей были непонятны. То, о чем они писали, выглядело красиво только на словах — и то если не слишком глубоко задумываться о смысле и не соотносить его с жизнью. Но стоило соотнести, как картина совершенно менялась. Высоты аскезы, которую практиковали древние подвижники, ныне смотрелись странно и не возбуждали желания их достигать — напротив, нередко пугали или вызывали недоумение. Мистический опыт христианских святых был слишком похож на опыт мистиков других религий, и, читая об этом, Дарья невольно задавалась вопросом: если и духовные достижения, и чудесные дары у всех так схожи, то при чем тут христианство как таковое? Может быть, все религии на самом деле ведут к одному и тому же Богу, хоть и разными путями? Или религии тут не при чем, а все эти опыты — просто путешествия по глубинам психики, естественный результат работы с сознанием, а не что-то сверхъестественное? Но если так, стоит ли к этому стремиться? Дарья как-то не горела желанием убить в себе все человеческие чувства и мысли, чтобы достичь «высоких» душевных состояний или узреть какой-то свет… тем более, что не очень-то понятно, точно ли он божественный! А взять что-то более «человеческое», хотя бы пресловутую плотскую любовь, — картина выходила немногим понятней. И византийские отцы Церкви, и ранние христиане считали, что «боголюбец не должен быть сластолюбцем», поэтому, хотя телесная любовь супругов и не считалась греховной, однако разрешалась лишь при условии «чадородия», а не просто для наслаждения друг другом, — но кто в современном мире соблюдал это условие? Взять даже ее с мужем: они воздерживались от близости в положенные дни, но при этом все равно предохранялись, а не рожали каждый год по ребенку, как должны были бы, если бы строго следовали христианскому учению.

«И что это была бы за жизнь?! — думала Дарья. — Несколько раз позанимались любовью — и ты уже беременна. Не успела родить — опять беременна… И так всю жизнь, убиться! Эти отцы сами бы походили с животом девять месяцев, поносили бы ребенка, испытали бы, каково рожать, а потом попробовали бы повоспитывать десяток-полтора детей, так я бы посмотрела, что бы они после этого стали проповедовать! Ну да, конечно, они бы сказали, что надо жить в девстве, потому что плотская сласть это “скотское наслаждение”… А попробуй-ка пожить рядом с любимым человеком и при этом воздерживаться! Куда девать природу, ее же не убьешь просто так… Главное, непонятно, зачем ее убивать, чтó в этой стороне любви такого уж греховного?! Если все это скверно и недостойно христианина, тогда чего же, интересно, Бог дал нам тогда способность так наслаждаться? Чтобы мы изводили себя, боролись с “похотью” и тем доказывали Ему свою преданность, что ли?..»

Такое предположение казалось ей бредовым — и особенно после дамасской истории. Несмотря на все сложности и скорби, к которым привела ее любовь к Севиру, она никак не могла смотреть на бывшее между ними как на дело скверное, нечистое и отвратительное. Что-то глубоко внутри противилось этим мыслям и отторгало их так яростно, словно они покушались на самое ее бытие как личности и как человека. Если Дарья и могла согласиться, что совершила грех, то прежде всего грех по отношению к мужу. Но считать случившееся скверным безотносительно, само по себе, она была не в состоянии. Это не могло быть скверным просто потому, что было слишком прекрасным — как само бытие, как проявление вселенской алхимии, как «воля земли», как вода, претворенная Христом в вино на браке в Кане… Да как бы ни назвать! Главное — это не было «отвратительным» и быть не могло. И Дарья окончательно простилась с мыслью, что любовь к Севиру была ее виной. Нет, это был дар — пусть и двойственный, как роза, ранящая руки острыми шипами, но все же прекрасный. И за этот дар она была благодарна Богу, пусть это смотрелось и «не по-христиански».

Когда Григорий пригласил их с мужем на празднование пятилетия «Рыжего Солнца», Дарья, задумавшись о том, что надеть, вспомнила о дамасском платье и вдруг решилась. Платье тоже было частью той вины, от гнета которой Дарья стремилась освободиться. Она хотела обрести внутреннюю свободу и покой, и все яснее ощущала, что лучший путь для этого — не бежать от прошлого в благочестивое «не думать об этом, не думать, не думать», а принять всё как данность, всё — и воспоминания тоже. В конце концов, она никого не просила о той поездке в Дамаск — ни Севира, ни тем более Бога! И если Алхимик организовал это, а Бог допустил, то почему она теперь должна всю жизнь корить себя за случившееся там? Епитимию, назначенную отцом Димитрием, она выполнила, а терзаться по поводу сделанного — к чему? Пусть это было грехом с точки зрения христианства, но это часть ее жизни, и почему она должна отрицать это, считать за что-то мерзкое, недостойное воспоминания? Разве ее новая жизнь, особенно научная, не произрастала именно оттуда? Не глупо ли в таком случае, растить дерево и ждать плодов, не признавая, что у дерева есть корни?..

Платье пришлось расшивать до изначального размера — родив Проню, Дарья слегка пополнела, хотя и делала обычную послеродовую гимнастику. Когда Дарья нарядилась к выходу и, в качестве последнего штриха, надела кулон с уроборосом, она вдруг ощутила, что все очень правильно — точно она собирала из кусочков картинку и вот, очередной ее фрагмент успешно завершен. Неожиданная встреча с профессором Сакком на праздничном вечере только закрепило это впечатление. Разговор с ним и с Апатиром оказался очень полезным для Дарьи в научном смысле, а танцы доставили большое удовольствие. И даже всплывшая в застольной болтовне друзей тема Черного Принца, хоть и отозвалась в сердце болью, тоже была в чем-то знаменательной — в конце концов, ведь это Севир помог ей найти тот путь, по которому она теперь пытается идти, он стал ее крестом, но он же был и ее путеводителем — свойство истинного креста, вечная парадигма…

Конечно, принятие прошлого не давало полного избавления от боли: крест это всегда страдание, ничего не поделаешь. Но чувство вины ушло, а вместе с тем ушло и нечто гнетущее из печали о Севире — она стала светлой, смиренной, как воспоминание о счастье и как принятие данности.

Накануне дня рождения Прони Дарья впервые за долгое время открыла страницу Ставроса в СЭВИ и вгляделась в его фотографию. Все-таки было что-то мистическое в том, что сын оказался так похож на него! Еще одна гримаса мироздания? Божественная кара за грех? Илария, вон, тогда подумала, что для Дарьи тяжело такое «напоминание»… Но если даже Бог действительно хотел таким образом покарать ее за грех, Он просчитался! Однако она не верила в такого Бога. Она просто смирилась с тем, что не знает, чего Он хотел или хочет. А может быть, это станет понятно когда-нибудь потом… Или это в самом деле очередной этап реакции, творимой Великим Алхимиком?..

Она заметила, что в списке научных работ Севира прибавилось пунктов: помимо уже вышедшего издания текстов греческих алхимиков, которое он готовил, работая в столице, — довольно много статей, опубликованных или со статусом «в печати». 2017-й год, судя по количеству работ, был очень плодовитым у Алхимика. Впрочем, он же сам сказал, что его образ жизни дает все возможности без помех заниматься наукой — вот и доказательство. Тем более, что его сыну уже восемнадцать — взрослый человек, к тому же, благодаря тому давнему подарку Дук, вполне обеспеченный. Отцу можно теперь зажить полностью в свое удовольствие…

«Что толку думать о нем? На самом деле… мне лучше жить так, как будто он умер».

А что, если б он и правда умер?.. Ей стало больно и страшно от этой мысли, но она усилием воли задержалась на ней, вспомнив похожее аскетическое наставление одного святого. В конце концов, все смертны, и Севир может умереть в любой момент, например, от несчастного случая. Умереть, так и не узнав, что у него есть сын…

В этом было что-то очень неправильное.

Может, надо было сказать ему? Как бы он отреагировал?

Если верить Эванне, он переживал случившееся куда сильнее, чем показал тогда Дарье. Ей он старался ничего не показывать. И в то же время не пытался казаться равнодушным… Чего же он добивался? Неужели опять ждал, что первый шаг сделает она — как тогда, у двери номера в дамасской гостинице?.. Что это — гордость? Или… боязнь, что она оттолкнет его, даже если он раскроет свои настоящие чувства? Может, он опасался, что у нее случится приступ благочестия?..

Чувства! Какие они у него были все-таки? Что означало его «слишком хорошо»?.. И что значила его неуклюжая попытка попросить прощения, которую она почти грубо оборвала?

Впрочем, какой смысл теперь рассуждать об этом?..

Она поминала его имя на домашней молитве и писала в записках, которые подавала на литургию, но никогда не молилась о встрече с ним: как бы она сама ни относилась к случившемуся, формально та история являлась грехопадением, хотеть ее продолжения не следовало и, уж по крайней мере, было странно просить о таком в церкви. Да и к чему оно было бы, продолжение? Как бы Севир ни воспринимал дамасскую историю, в конечном счете без Дарьи он проживет, а она нужна своим детям, должна быть с ними — и будет с ними. Так или иначе, она смирилась: если ее жизнь и не была так хороша, как могла бы быть, уж всяко она была не плоха, и Дарье было, чему радоваться и за что благодарить Бога.

Но иногда ее накрывало. Желание быть с Севиром накатывало, как цунами, как буря, как пожар. Оно было настолько сильным, что Дарья теряла способность что-либо делать. Она даже не могла назвать это ни чувством, ни тоской, ни вожделением — это было стремление всего ее существа, когда, казалось, весь состав души, каждая клеточка тела были одержимы одним желанием — быть с ним. Это состояние длилось совсем недолго, но так выматывало Дарью, что после она уже не могла ничем заниматься до вечера, разве что разогреть еду или поиграть с детьми. Она смирилась и с этим — как с неизлечимой болезнью вроде эпилепсии, очередной приступ которой надо просто пережить как неизбежный эпизод и жить дальше, — и даже нашла себе лекарство: каждый раз на другой день шла вместе с Проней в храм Святой Софии. Там ей становилось легче — Дарья сама не знала, почему, ведь она не молилась об облегчении. Она вообще почти не молилась после этих приступов. Просто ходила по храму и созерцала. Он был таким огромным и таким нереально прекрасным, что всякое слово и мысль, даже молитвенные, замирали перед этим величием. Да она и не знала, о чем молиться. Она приходила за утешением, но не просила о нем. Просто чувствовала, что ей делается легче, и была за это благодарна.

Проня в Святой Софии всегда приходил в восторженное изумление: затихал, переставал возиться, а только глядел вокруг, приоткрыв рот, и порой внезапно улыбался. «Что он видит, чувствует? — иногда думала Дарья. — Может, он ощущает Бога, как чистое дитя, или даже… видит божественный свет, то сияние, которое для нас незримо?..»

Глядя на танец абсид и колонн в вышине, невесомое кружево капителей, пестроту бликующего мрамора, неровности пола, истоптанного за века миллионами ног, на потоки света, пронизывающие все пространство под парящим в невероятной высоте куполом, откуда глядел Христос, с Евангелием в руке, открытом на словах «Аз есмь Свет миру», на Богоматерь, окруженную золотым облаком центральной апсиды, на тени, чья прозрачность и эфемерность напоминала о вечном свете, при котором уже не будет теней, — Дарья чувствовала себя пылинкой, занесенной ветром мироздания в это время и место и не слишком успешно пытающейся разобраться в своем предназначении. Но это ощущение собственной малости не подавляло, а напротив, сообщало некую легкость: словно еще немного — и она оттолкнется от пола и взлетит к тем вечным лучам, которые, может быть, сейчас видит сын… И возможно, на самом деле там ни о чем не спросят, ни за что не осудят, и все, наконец, объяснится.


 оглавление

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Схолия