17 августа 2011 г.

Траектория полета совы: Летние встречи (21)



«Подходите в 4 ч. к тому входу в Жемчужный дв., куда Вы меня провожали в прош. году». Получив после обеда этот свиток от августы, Киннам ровно в назначенное время был на месте. Сюда от главной аллеи парка вела узенькая, вымощенная ассиметричными плитками дорожка, казавшаяся просто своеобразным бордюром для большой цветочной клумбы — именно возле нее они с августой расстались той злополучной ночью год назад. Теперь великий ритор обошел клумбу и, пройдя в узкую щель между высокими кустами самшита, оказался перед небольшой, но, по-видимому, металлической и тяжелой дверью, облицованной под стену дворца и почти незаметной, к ней вела всего одна маленькая ступенька. Спустя несколько секунд дверь приотворилась, и Евдокия поманила своего гостя из полутемного проема. Феодор вошел в маленькую квадратную прихожую, скупо освещенную круглым медным светильником в виде свисавшей на цепях с потолка чаши — почти такие же великий ритор видел много лет назад в кордовской Меските. Массивная дверь автоматически закрылась за ним с еле слышным сухим щелчком.

— Вы вовремя! — тихо проговорила августа, с чуть заметной улыбкой кивнув ему, но не подав руки для поцелуя. — Идите за мной.

Здесь был проход во внутренние покои Жемчужного дворца минуя парадный вход, где стояла охрана. Впрочем, Киннам не сомневался, что и тут висят скрытые камеры наблюдения, но так о его визите, конечно, узнает куда меньше людей. Евдокия, одетая очень просто — в легкие белые брюки и светло-бирюзовую летнюю рубашку навыпуск, — провела его по узкой крутой лестнице; судя по количеству пройденных пролетов, они поднялись на четвертый этаж. Короткий коридор, дубовая дверь, и вот они уже в покоях императрицы. Из просторного приемного зала с длинными диванами вдоль стен, сейчас, впрочем, освещенного почти так же скупо, как оставленная внизу прихожая, Евдокия провела великого ритора левой крайней дверью, за которой оказался еще один коридорчик, проходная комната с высоким сводчатым окном на парк, а затем они оказались в личной библиотеке августы. У Феодора так и разбежались глаза при виде всех этих стеллажей от пола до потолка, где за стеклами дразнили любопытство корешки сотен книг. Одно из двух окон в противоположных стенах выходило на парк, а за другим синела Пропонтида. У каждого окна стояло по журнальному столику и по два кресла. Оба столика были завалены газетами, какими-то журналами и бумагами, в папках и просто так. Киннам успел удивиться, но тут же сообразил, что это, наверное, что-то связанное с делом Лежнева. Августа повернулась к нему.

— Я понимаю, вам интересно было бы тут похозяйничать, — сказала она, улыбнувшись, — но… как-нибудь в другой раз. Сейчас я… — она умолкла и порывисто вздохнула, на ее щеках внезапно появились розовые пятна, — я хочу показать вам один портрет.

Удивленный Феодор последовал за ней через дверь между центральными стеллажами, и они очутились в просторном светлом кабинете. Передняя, шедшая полукругом стена в нем была почти полностью застеклена: два огромных окна разделяла лишь узкая, около метра, перемычка, на которой, как раз напротив рабочего стола, висел ростовой портрет императора. За правым окном открывался великолепный вид на устье Босфора, левое выходило на порт Неория и Золотой Рог. Киннам и на секунду не мог подумать, что августа собиралась показать ему портрет мужа, поэтому огляделся по сторонам — и сразу же увидел. Портрет, заключенный в резную темную раму, висел по левую руку от входа в кабинет, над диваном, ровно посередине стены, образовывашей еле заметный угол с передней стенкой-оконом. Великий ритор сделал несколько шагов к картине и замер; августа осталась стоять у двери, у него за спиной.

Евдокия была изображена в том самом кабинете, где они находились, за столом. Она сидела вполоборота, словно только что повернулась вместе с компьютерным креслом лицом к пришедшему гостю: ее левая рука слегка опиралась ладонью на край стола, правая лежала на колене. На августе был алый брючный костюм, летний, по-видимому, из шелка, рукава жакета доходили до локтей, в треугольном вырезе на загорелой коже поблескивало на цепочке золотое яблоко — оно было единственным украшением Евдокии на портрете. Туфли были чуть более темного красного тона, как и широкая лента, охватывавшая голову императрицы наподобие обруча и завязанная над правым ухом сложным бантом, походившим на розу. Роскошные волосы были распущены и волнами падали на спину и плечи. Портрет Константина прямо над ее головой, выглядывающий из-за плеча Евдокии компьютерный монитор, левее — несколько небрежно брошенных книг, названия которых не читались, за исключением верхней — это был последний роман Сан-Донато; рядом валялись еще более небрежно раскиданные приглашения, которые августа обычно рассылала членам своего ближнего круга перед очередным собранием «театра»; поверх них лежала, почти на краю стола, небольшая книжка Афанасия Цеца «Парнасская плесень» — недавно вышедший сборник едких юморесок о жизни и нравах константинопольской литературной богемы. На всех этих вещах, занимавших левую сторону стола, к которой августа была повернута спиной, лежала явная печать пренебрежения. Справа на столе была стопка неровно сложенных одна на другую книг; на корешках Феодор прочел названия всех трех своих романов, а сверху лежала книга, на обложке которой стояло: «Перекрестки альтернативной истории», — Киннам слышал об этом исследовании новоявленного литературного жанра, написанном профессором из Фессалоникского Университета. Еще правее громоздилась кипа каких-то папок, распечаток и несколько газет, а поверх стоял небольшой серебряный поднос с кофейником, фарфоровой чашечкой и миниатюрной сахарницей. Из-под подноса высовывался край газеты, где бросались в глаза крупные буквы заголовка статьи: «Сердечный приступ», — остальная часть была не видна. Особая игра света и тени, сразу же выдававшая манеру Иоанна Арванитакиса, подчеркивала и высвечивала лицо августы, лицо ее мужа на портрете, золотое яблоко на ее шее, книги на правом краю стола. Женщина на картине была необычайно красива, но не беспечной прелестью молодости, а зрелой красотой полного расцвета. Она была умна, богата, обеспечена всем, чего можно пожелать — но не была счастлива, более того, испытывала сильное душевное потрясение, даже страдание. Ее фигура смотрелась на полотне точно кровавая рана, рассекавшая картину надвое. Но это не было изображением безнадежной боли. Здесь виделось некое пробуждение от великолепного, но все же сна, стремление начать иную жизнь, горечь от попусту растраченного времени, еще не совсем ясные планы на будущее и… Да, этот блеск в глазах, румянец на щеках, нечто в изгибе губ и выражении лица — все говорило о затаенной страсти, мучительной тайне, которую августа и страшилась, и одновременно хотела показать.

Медленно текли минуты. Вдали раздался гудок входившего в Босфор корабля, и Евдокия вздрогнула: ей показалось, что сигналило судно, нарисованное на портрете в проеме окна. Ее сердце так ужасно колотилось, что кровь шумела в ушах и не хватало дыхания. «А вдруг он ничего не поймет?..»

Феодор повернулся к ней, и по его лицу Евдокия увидела: он понял — и не мог найти слов, как и тогда, на мостике в ночном парке.

— Не говорите ничего, — сказала она. — Я знаю, что вы меня уже не любите. Катерина рассказала про… вашу Афинаиду. И это правильно — вам нельзя меня любить. Это было бессмысленно и больно, а вы должны быть счастливы. Мы оба… оказались на каком-то перепутье и теперь должны понять свою судьбу… По крайней мере, я надеюсь, что ее можно понять, — она на секунду умолкла и продолжала. — Я показала вам этот портрет потому… потому, что вы мой друг и должны знать. И еще потому, что хочу просить вас об одной вещи.

Она глубоко вздохнула, на миг прикрыла глаза, а потом шагнула к нему и проговорила совсем тихо:

— Поцелуй меня. Так, как бы ты поцеловал любимую женщину. Я хочу знать, как это могло бы быть.

Разве он мог отказать!

Это был, наверное, самый безнадежный поцелуй на свете — и самый нежный и страстный. Не вырванный невольно, как тогда в парке: теперь она целовала его сама, самозабвенно и жадно, и он сознавал, что если бы сейчас захотел большего, то получил бы все, — но оба понимали, что этого не будет. Просто не может и не должно быть. Это было прощание: для него — с прошлой любовью, для нее — с несбывшейся. Когда, наконец, они оторвались друг от друга, оба прерывисто дышали.

— А теперь уходи, — прошептала августа, отступая на шаг. — Я попрошу препозита проводить тебя.

Но Феодор не ушел. Уйти в такой момент было бы предательством. Да и невозможно было уйти. Эта женщина вошла в его жизнь навсегда, пусть и не в той роли, как ему когда-то мечталось, — и теперь он не мог ее бросить. Он снова шагнул к ней, обнял и принялся гладить по волосам, как маленькую девочку. И тогда она сделала то, что собиралась сделать только после его ухода — горько расплакалась. Он усадил ее на диван под портретом и сел рядом. Она уронила голову ему на плечо, продолжая вздрагивать от рыданий, он взял ее руку в свою, и они сидели так, пока августа не затихла. Наконец, ощутив, что ее дыхание выровнялось, Феодор негромко спросил:

— Как тебе пришла в голову эта идея с портретом?

Евдокия выпрямилась, но руку по-прежнему оставила в его ладони.

— Это была твоя подсказка. Помнишь, ты написал мне про символическую картину революции, которую видел в Москве в Третьяковской галерее? — голос императрицы звучал спокойно, хотя глуховато, — Вот после того письма меня и осенило, каким образом можно все рассказать, не говоря ни слова. Я уже знала, что Арванитакис о многом догадывается… и никому ничего не скажет. Иногда мне кажется, что он лучше понимает нас, чем мы сами.

— Он очень талантливый художник. Годы работы должны были сделать из него хорошего психолога.

— Наверное, — августа помолчала. — Конста еще не видел портрет. Я… не знаю, что он скажет. Не представляю. Это… Знаешь, я назвала свой роман «Сердечный приступ». Я там… собираюсь описать похожий сюжет. Точнее, уже кое-что написала. Я теперь поняла, почему ты стал писать романы. В таком положении это единственный способ… избавиться от боли.

Он ничего не ответил, только тихонько сжал ее руку.

— Скажи, — проговорила Евдокия после минутной тишины, — разве так бывает… разве можно любить сразу двоих?

— Можно. Но недолго. Со временем остается только та любовь, которая настоящая.

— А другая?

— Превращается в дружбу.

— И эта дружба… останется несмотря ни на что? — голос августы дрогнул.

Феодор повернулся к ней.

— Так ты этого боялась — что я перестану с тобой дружить?

— Ужасно боялась! — прошептала она.

— Я всегда останусь твоим другом. Несмотря ни на что. Обещаю!

— Спасибо!

В ее глазах опять заблестели слезы, и она отвернулась, посмотрела на часы над входом.

— Пора расходиться, — сказала она. — Мне еще готовиться к театру, прическу делать…

Они поднялись с дивана, августа подошла к столу, протянула было руку, но остановилась и снова взглянула на великого ритора:

— На этом Ипподроме… пусть все идет, как обычно. Ты теперь все знаешь, и мне стало легче. А дальше… будет видно.

Она нажала какую-то кнопку на столе и сказала:

— Евгений, будьте добры, поднимитесь в мою библиотеку. Там вас будет ждать господин Киннам — пожалуйста, проводите его в Кариан, — она повернулась к Феодору. — Препозит проводит тебя. Подожди его в библиотеке. Я не хочу сейчас ему показываться.

— Да, — кивнул Киннам и прибавил: — Если… будет тяжело или просто захочется поговорить… можешь звонить мне. Вечером после десяти я обычно всегда дома. Но лучше заранее пришли свиток.

— Хорошо… Спасибо! — она наконец-то улыбнулась и молча глядела на него несколько мгновений, точно стараясь запомнить что-то для себя. — Ну, иди! А то Евгений придет и будет тебя искать.

Оказавшись в библиотеке, великий ритор машинально подошел к одному из стеллажей. Он глядел на книги и не видел их. Но уже через несколько секунд появился препозит — чернобородый высокий мужчина с гладко причесанными волосами, в длинной коричневато-красной тунике, расшитой золотом по подолу, горловине и рукавам, сводобно прихваченной широким золотым поясом с кистями. Они поздоровались, и Евгений молча повел Киннама по каким-то проходам, лестницам, коридорам с бегущими дорожками, мимо портретов, гобеленов, бюстов, застекленных дверей в музейные помещения, где маячили статуи и вазы, пока, наконец, не приложил ладонь к небольшой панели у двери, та медленно открылась, и мужчины вышли на улицу, точнее, на второй ярус колоннады старинного портика. Препозит остановился и повернулся к Феодору:

— Дальше вы дойдете и сами, господин Киннам. Прямо до конца, вниз по лестнице и налево по аллее, выйдете прямо к Кариану.

— Благодарю вас! — ответил великий ритор и после секундного колебания спросил: — Простите, если задам глупый вопрос, но… у вас не будет сигареты?

Евгений, однако, и бровью не повел. Он молча сунул руку в прорезь своей туники, извлек оттуда небольшой портсигар, раскрыл и протянул Киннаму: внутри было по несколько сигарет разных сортов. Феодор не стал разбираться — наверняка все они были из числа самых лучших, — поблагодарил и взял первую попавшуюся. Препозит достал зажигалку и чиркнул, Киннам прикурил. Взгляды, которыми они при этом обменялись… не значили ничего? значили слишком много?.. Феодор внезапно подумал, что, пожалуй, не смог бы вообразить себе такую ситуацию, даже нарочно придумывая что-нибудь для романа.

— Всего доброго, господин Киннам!

— До свидания!

И он остался один в портике. Взглянул на часы. С той минуты, когда он вошел в Жемчужный дворец, прошло чуть больше часа. Мир перевернулся. Правда, не его мир — но он был к этому более чем причастен…



5 комментариев:

  1. Так что я был в основном прав. Ну, не подарила она ему портрет -- но главное, что он был написан для него, и написан именно так, как я и предсказал:)

    ОтветитьУдалить
  2. Если честно, мне сложно понять, зачем ей портрет, кроме как чтобы Киннаму показать. Но это я наверное чурбан бесчувственный:)

    ОтветитьУдалить
  3. Жаль,что сегодня нет традиционной по вторникам проды...

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Анонимный14 мая 2014 г., 10:01

      потому что я в Италии )) теперь ждите до начала июня )

      Удалить

Схолия