16 мая 2011 г.

Траектория полета совы: Весенние печали (11)



Шел четвертый заезд предпоследнего дня Золотого Ипподрома, и трибуны безумствовали: было очевидно, что нынешние скачки продержат зрителей в напряжении до последнего — возницы зеленых и синих шли с равным счетом, и кто из них получит Великий приз, было до сих пор неясно. Над ипподромом стоял такой крик, что птицы облетали его стороной. Между тем у Киннама, который, как всегда, сидел в секторе справа от Кафизмы в компании ректоров Сорбонны и Оксфордского Университета, вид был настолько отсутствующий, что в перерыве между забегами Эрве Рокар сказал ему:

— Феодор, ты нынче прямо как Будда в нирване!

— Или как император Феодосий на ипподроме, — меланхолично заметил сэр Патрик.

Великий ритор засмеялся.

— А что император Феодосий? — спросил Рокар.

— Сразу видно французское легкомыслие! — отозвался англичанин. — Значит, ты, дорогой Эрве, не знаешь этой истории про Феодосия и монаха?

— Патрик, я ведь не историк, а физик, — ответил ректор Сорбонны, — и уж чем я мало интересуюсь, так это монахами!

— И напрасно! — сказал сэр Патрик. — О них существует много забавных историй, которые не уступят сочинениям вашего Рабле и прочих легкомысленных господ! Феодор, расскажи-ка эту историю, у тебя лучше выйдет!

— Пожалуйста, — улыбнулся Киннам. — Некий монах сорок лет подвизался в пустыне и однажды вопросил у Бога, в какую степень духовного совершенства пришел.

— Очаровательно! — восхитился Эрве. — Значит, у монахов тоже есть свои степени, как у ученых? И что же, достоин он оказался степени доктора монашеских наук?

— Вот тут и началось интересное. Ему было открыто, что он пришел в меру императора Феодосия Юнейшего. Монах невероятно огорчился, бросил свою пустыню и отправился в Константинополь.

— Ну, конечно! — расхохотался Рокар. — Представляю, как было уязвлено его самолюбие!

— Итак, он прибыл в этот Город и каким-то образом получил доступ к императору — Феодосий, впрочем, любил беседовать с монахами, так что, видимо, добраться до него им было не так уж сложно. Василевс разделил с гостем трапезу, и монах спросил, каково его делание. Феодосий удивленно ответил: «Да какое же, отче, у меня делание? Я человек мирской и грешный, ты же видишь, я император…» Но монах продолжал выпытывать, каковы его подвиги, и рассказал о том, что ему открыл Бог. Император испугался и, наконец, стал называть свои добродетели. И выяснилось, что он строго постится, носит власяницу, с женой живет как брат с сестрой, в пищу вкушает не то, что во Дворце готовили, а что он добывает своим рукодельем. Он также собственноручно омывал язвы больных и много лет не посещал баню…

— О, мой Бог! — воскликнул француз. — Теперь я понимаю, почему Евдокия сбежала от него аж в Иерусалим!

Все трое ректоров рассмеялись, и Киннам продолжал:

— Однако монах каждый раз отвечал, что, дескать, это хорошо, но в этом еще нет ничего особенного, ведь в то время многие монахи — да и он сам, надо полагать — жили еще строже. Наконец, Феодосий сказал, что все время, пока он царствует, уже почти сорок лет, он по необходимости бывает на ипподроме, смотрит на скачки и раздает награды победителям, но при этом, хотя слышит крики и видит происходящее, его помысел «никогда этим не побеждается» и молитва в его уме не прерывается. Тогда монах пал перед Феодосием ниц и прославил императора за то, что он получил от Бога такую великую благодать — значит, и подвиги самого монаха не пропали, коль скоро он пришел в ту же меру.

— Потрясающая история! — сказал Рокар. — Спасибо, Феодор, ты очень меня развлек!

— Да, монашеские истории весьма занимательны, — закивал сэр Патрик. — Правда, боюсь, их авторы надеялись на иной эффект от их прочтения.

— Что делать, что делать, времена изменились! Но все же, Феодор, — Эрве снова повернулся к великому ритору, — о чем ты так задумываешься, что не замечаешь ничего вокруг? Ведь не молитвой же ты занят!

— О, нет! — улыбнулся Киннам. — Я думаю о своем новом романе. Не могу решить, как его построить. Схема, которую я задумал поначалу, развалилась, а новая пока не вырисовывается… Точнее, нечто наметилось, но я не уверен, то ли это, что надо…

Действительно, работа над романом продвигалась очень медленно и странно. Пытаясь сформулировать сам для себя, в чем же тут дело, Киннам осознал, что прежние романы он писал, чтобы уйти в них от реальной жизни, претворив ее в художественную материю, а теперь реальная жизнь не давала ему уйти от нее, и как бы он ни пытался повернуть сюжет, жизнь влезала в него и, можно сказать, все переворачивала с ног на голову…

Задумывая роман, Киннам собирался взять за основу услышанную от Афинаиды историю и переработать ее во что-то интеллектуально-ироничное, отчасти антиклерикальное и даже антицерковное… Но его мысли снова и снова возвращались к девушке, которая солнечным сентябрьским днем поведала ему о своих «православных мытарствах». О чем бы он ни начинал писать в романе, он в какой-то момент понимал, что пишет о ней, — и не мог писать о ней с иронией, не мог издеваться над ее церковным прошлым, каким бы нелепым оно ни казалось ему. Он собирался едко пройтись по представителям поповского сословия и вообще по традиционному православному благочестию, с которым ему хоть и редко, но приходилось сталкиваться, но перед его мысленным взором вставала жертва одного из самых мрачных изводов этого благочестия, и он начинал думать о том, как помочь освободиться от груза прошлого девушке, которая была создана для полета, а вместо этого упала в зловонную яму… Он хотел положить ее рассказ в основу нескольких сатирических сюжетов из жизни шарахнутых на почве религии людей, а вместо этого ему в голову лезли романтические мысли о том, как могла бы найти свое счастье эта девушка с удивительными глазами — такими по-детски распахнутыми на мир и ждущими… Да, в самую первую встречу с ней он увидел в ее глазах то, что про себя назвал «великим ожиданием» — но тогда это было просто ожидание чего-то, а потом… Потом оно превратилось в совершенно определенное ожидание, и теперь Феодор понятия не имел, что с этим делать.

Конечно, он сразу догадался о вспыхнувшем у Афинаиды чувстве, тем более что она была не способна его скрыть, хотя очень-очень старалась, однако в первое время относился к этому с легкой иронией, как ко множеству других вспышек подобных чувств, объектом которых он за свою жизнь становился уже бессчетное количество раз. Но потом — пожалуй, это случилось в тот день, когда он вручил ей привезенный из Константинополя коньяк — он осознал, что на этот раз вызвал чувство иного рода.

Афинаида была очень сильной личностью и только благодаря своей силе не погибла душевно в той мясорубке, в которую попала. Киннам прекрасно сознавал то, чего не понимала сама девушка: обычный человек, более податливый, менее способный к самостоятельному мышлению, более размазанный в своих предпочтениях, сломался бы в секте Лежнева безвозвратно — никакой реабилитационный центр не помог бы ему так успешно и быстро вернуться в науку, так легко сориентироваться в новой жизни. Но Афинаида была не только сильной, но и очень цельной — и, быть может, именно эта цельность спасла ее: «положив жизнь на алтарь православия», она действительно стремилась послужить прежде всего Богу, и потому, как бы ни подавлял ее Лежнев всей этой аскезой, послушаниями, чтением православной белиберды про каких-то нелепых старцев и еще более нелепые чудеса и подвиги, Афинаида все-таки постоянно сохраняла в себе изначальное стремление к Богу, внутреннее горение, и в этом огне сгорало большинство ядовитых реактивов, которые были растворены в атмосфере лежневской секты, — они не добирались до глубины ее души и не могли разрушить ее внутренний стержень. Правда, эта цельность подвергла ее и особенной опасности после того, как секту разоблачили: для всех жертв Лежнева «жизнь кончилась», но, может быть, только для Афинаиды она кончилась так, что, казалось, была невозможной сама мысль о дальнейшем существовании, потому что Бог, ради которого она всем пожертвовала, словно бы предал и обманул ее…

Думая о том, что ее спасла от отчаяния встреча с его романом, Феодор испытывал двойственные ощущения: с одной стороны, было приятно послужить орудием благого промысла, с другой — возникало чувство, что этот промысел чего-то требует от него и дальше… Он впервые задумался об этом всерьез после того, как в день своего рождения внезапно ощутил ревность, увидев Афинаиду, любезничавшую с Пикаром, — и до сих пор не знал, что делать со всем этим. Когда он за чаем дал ей шоколадку-монетку и попросил съесть, это был мгновенный порыв только что осознанного чувства, отчасти подогретого сиртаки — ощущения, которые при этом испытал великий ритор, открыли ему на себя глаза еще больше, чем ревность. Но с каждой новой встречей с Афинаидой его все сильнее охватывало желание обратить символы в реальность, чтобы подброшенная когда-то на счастье монетка действительно стала залогом новой жизни.

Вот только возможно ли это?.. Когда на Феодора смотрели огромные глаза, в которых плескалось целое море любви, словно пока сокрытое в сумерках и от этого еще более манящее, у него порой замирало сердце. Он хорошо знал женщин и понимал, какая сила страсти и глубина чувств таились в этой девушке — и если б над этим морем взошла заря ответной любви, оно заиграло бы столь чудесными красками, наполнилось бы таким сиянием, что Киннам не мог не думать о том, как было бы восхитительно броситься туда, забыв о прошлом, о сделанных ошибках, о прежних увлечениях… Вся цельность и нежелание размениваться по мелочам, вся сила натуры, вся глубина души Афинаиды выразились в ее любви, и в какой-то момент Феодор понял, что его еще никто не любил так, как она. Но именно это вызывало самый главный вопрос: способен ли он ответить на такую любовь?..

Ведь и августа все еще волновала его — великий ритор ясно ощущал это, и танцуя с ней, и разговаривая по душам на борту лайнера: если вдали от Евдокии он мог уже подолгу не вспоминать и не думать о ней, то, находясь рядом, моментами все еще балансировал на лезвии бритвы. Хотя теперь, окончательно вступив в период чисто дружеских отношений с Евдокией, он надеялся, что со временем избавится от страсти к этой невероятно пленительной женщине, владевшей его помыслами так долго, — однако все-таки пока это было делом будущего. Впрочем, судя по тому, как отличались его нынешние ощущения от тех, что он испытывал минувшим летом, его чувство к ней неотвратимо угасало. Но не оно было главным препятствием между ним и Афинаидой. Вспоминая свое прошлое, Киннам словно заглядывал в ту пропасть, которая разделяла их: и его неудачная женитьба, и почти десять лет, в течение которых он легко получал от женщин все — неистовую страсть, безумные ласки, угарные вечера, утонченное наслаждение властью над женской душой и телом, а от общения со многими из них еще и немало интеллектуальных удовольствий и веселья — все, все… кроме настоящей любви. Впрочем, он и не искал ее в объятиях женщин, с которыми сходился и расходился с такой легкостью и цинизмом, которые порой наводили его на мрачные мысли относительно собственного душевного устроения; но он старался не задумываться об этом надолго. Раз поломавшись, его жизнь в этой области пошла наперекосяк, и он иногда думал, что, возможно, это было некоей платой за его успехи в науке, за прекрасных друзей, за сына, на которого он не мог нарадоваться, за то, что он не знал нужды и вообще каких-либо материальных затруднений: со всех этих точек зрения его жизни мог бы позавидовать любой, и, вероятно, за это надо было чем-то платить — ведь «совокупно всего не дают божества человекам»…

И чем больше Феодор ощущал силу притяжения, которая влекла его к Афинаиде, тем больше боялся — да что там, просто холодел при одной мысли о том, что может сломать жизнь этой девушке. Пусть у нее уже был какой-то слом, в результате которого она попала к Лежневу, но это, как догадывался Киннам, было одно из тех любовных увлечений, которые, хотя и могут завести достаточно далеко, все же при благоприятных раскладах кончаются без особых душевных травм; то, что Афинаида в результате на много лет загремела в «православный дурдом», было, скорее, следствием не столько глубины ее влюбленности, сколько цельности ее натуры. Но если теперь обмануть ее любовь — такую любовь, которая бывает только раз в жизни, — насладиться ею, а потом бросить, это обернется для нее катастрофой. А мог ли он дать ей что-то другое, когда даже его многолетняя страсть к августе, еще так недавно казавшаяся ему первой и последней настоящей любовью его жизни, за несколько месяцев значительно испарилась — и почему? Потому что он познакомился с женщиной, которая его заинтересовала — конечно, больше, чем когда-то цепляли его другие, но… Мог ли он быть уверен, что через какое-то время, встретив какую-нибудь новую женщину, не сочтет ее еще более интересной и привлекательной?! Мало ли на свете наркоманов, которые пытаются слезть с иглы, но потом опять скатываются в то же болото?..

Однако он понимал, что, ничего не дав Афинаиде, он надолго сделает ее несчастной — и эта мысль пугала его не меньше. Нередко он думал, что никогда раньше не бывал так озабочен переживаниями влюбленных в него женщин, а значит, его нынешние чувства все-таки отличаются от прежних… Но он не верил себе. Прошлое висело над ним, как тяжелый смог над городом, и, оглядываясь на свою жизнь, он задавался теми же вопросами, что и Афинаида: зачем все это было? какой во всем этом смысл? и главное — что же дальше?!..

«Ничего, — говорил он себе, — просто мы сейчас слишком часто видимся из-за ее диссера. Но скоро лето. Может быть, летнее солнце разгонит этот морок, и мы оба поймем, что все это ничего не значит», — однако от этих мыслей ему становилось тоскливо. А вкрадчивый внутренний голос нашептывал: «Дурак! Что ты рассуждаешь обо всем этом? Возьми ее, ведь ты ее хочешь, а она хочет тебя! Потом будете разбираться, насколько вы нужны друг другу, ведь это можно узнать только на практике, не так ли? В любом случае, зачем лишать себя и ее радости, пусть даже она будет краткой?» Киннам обзывал сам себя «кобелем», злился на себя, на свою судьбу, на все на свете — и на Бога, который свел его с Афинаидой… «Если только это был Бог, а не черт, — усмехался Феодор. — Что мне теперь с ней делать?! Я не могу поступить с ней так, как когда-то с другими! Но как тогда мне поступить?..» Единственное, за что он искренне благодарил Бога — это за ту школу, которую прошел в результате неразделенной любви к августе: он так хорошо научился владеть собой, что теперь мог довольно легко скрывать от Афинаиды свои чувства и не подавать ей надежд, которые все равно не сможет исполнить…

«Скорей бы лето! — думал он. — Проверим, по крайней мере, насколько все это серьезно! Три месяца это хотя бы какой-то срок…» В течение пяти лет он каждый раз изводился, дожидаясь очередного Золотого Ипподрома и новой встречи с августой, а значит, у него был критерий, чтобы определить силу собственного увлечения. «Летом я не буду с ней встречаться и звонить ей, — обещал он сам себе. — Разве что ей понадобится что-то спросить… Но это она обычно делает по почте. Вот и прекрасно, а кроме почты — ничего другого!..» Он вдруг сообразил, что за все время их общения Афинаида ни разу не звонила ему сама — вероятно, из аскетических соображений… Удивительно сильная девушка! Но достанет ли у нее сил пережить безответную любовь?.. Черт побери!

Феодор много дал бы за возможность ответить ей, но этот ответ мог быть только один: «пока смерть не разлучит нас», — а такого ответа он дать ей не мог…





2 комментария:

Схолия